Ни слова об учебе, ни слова о спорте. Единственное, что имело значение, — бессмысленный набор правил, а единственным мерилом нравственности служила приверженность традициям. Никогда «Это неправильно, потому что глупо», всегда «Это не может не быть верным, потому что все так делают уже целых триста лет».
Бедный старина Кен, которому пришлось изучать эти правила с чистого листа. Юный счастливчик Алан, который не только знал их назубок еще до того, как стал первокурсником, но и верил в их незыблемость, ведь Кен делал так целых шесть месяцев.
Брат приезжал домой в субботу. Утром ему выдавали шиллинг на карманные расходы, а так как обычно к субботе мои еженедельные три пенса возрастали до шиллинга, денег у нас было поровну. Два пенни от Дэвис, столько же — от мамы, которой я помогал мотать шерсть, шесть пенсов от папы за решенную задачку по тригонометрии, с которой я, к его удивлению, справился. С двумя шиллингами в кармане мы отправлялись вверх по Хай-роуд, в магазинчик по правой стороне улицы, где она сворачивает к Брондесбери. Там мы поедали мороженое, порцию за порцией, и Кен рассказывал мне о Вестминстере, иными словами, о колледже. О колледже, куда я попаду в сентябре.
6
Однажды некий юноша сдавал экзамен по богословию. Прослышав, что экзаменатор питает слабость к царям Израиля и Иудеи, он выписал их в столбик и заучил. Теперь он был уверен хотя бы в одном ответе. На экзамене выяснилось, что никто не горит желанием расспрашивать его про царей Израиля и Иудеи. К счастью, восьмой вопрос звучал так: «Перечислите малых пророков». Подбоченившись, юноша заявил:
— Кто я такой, чтобы расставлять пророков по ранжиру? Лучше я расскажу вам про царей Израиля и Иудеи.
Так он и поступил.
Не забывайте, я изучал математику. Я знал, как по-гречески будет «фонтан». Этим мои познания ограничивались. Тщетно искал я в отрывке для перевода с греческого знакомое слово — его там не было; не было ни единого упоминания о ключах, источниках и каналах. Мне оставалось лишь перевести все союзы, оставив между ними пробелы. Таким образом, отрывок из Ксенофонта выглядел так: «… и … и …и». А более замысловатый отрывок из Геродота так: «…и …и …и …и …и». Переводя на греческий, я преобразовал союзы обратно, что, поверьте, гораздо сложнее. Тем не менее я с честью вышел из этого испытания.
На экзамене по латыни я дал себе волю, начав сочинять латинское стихотворение. С тех пор я написал немало английских стихотворений, некоторые опубликованы, и я даже получил причитающийся мне гонорар. Пришла пора увидеть свет моим латинским виршам.
Я помню только первую строчку, но это меня не остановит. Пентаметр, не иначе.
Persephone clamant; nonne pericla times?
Как видите, прямой вопрос (подразумевающий утвердительный ответ), адресованный Персефоне. Тем не менее поэзия.
Меня всегда занимали наши греческие и латинские опыты. В школе и Кембридже каждый слышал о «великолепном сборнике латинских стихов», благодаря которому некто Шут получил стипендию, и «блестящей греческой эпиграмме», за которую некий Плут удостоился золотой медали. Между тем всем известно, что Шут начисто лишен поэтического дара, а Плут не в состоянии сочинить самой завалящей остроты. В родном языке они не способны связать двух слов, однако с помощью словаря Шут умудряется сочинять изысканные вирши, а Плут — извлекать из пустой головы вдохновенные импровизации. «Спаси тебя Бог, Основа, спаси тебя Бог! Ты стал оборотнем!» [12]
Интересно, что сказали бы римляне о стихах Шута? Сочли бы они их достойными школьной газеты? Кто знает. А как насчет эпиграммы Плута? Для математика и литератора все это очень странно.
Но вернемся к нашим экзаменам.
Мне было одиннадцать, и я изучил алгебру, геометрию, тригонометрию, аналитическую статику, динамику и теорию конических сечений. Когда я говорю «изучил», я имею в виду, что приступил к их изучению и продвинулся достаточно далеко, чтобы сдать первый экзамен. Я упоминаю об этом без всякого самодовольства, потому что это осталось моим высшим достижением на математическом поприще. В двенадцать лет все считали, что в будущем мне суждено быть лучшим на курсе в Кембридже. И примерно тогда же математика перестала меня занимать.
Я играл во дворе, когда пришли результаты экзаменов. В разгар дня в школе было чем заняться, и лишь я один болтался без дела. Папа разрешил мне уделять учебе столько времени, сколько я сам сочту нужным. Он имел в виду летние каникулы, но вышло так, что его слова определили мою дальнейшую жизнь. Я влез до середины каната, когда он помахал мне телеграммой из окна гостиной.
«Ну вот, — подумал я, — больше беспокоиться не о чем», — и съехал вниз.
7
Пришла пора сказать «прощай» папе и маме. У воспитанников закрытых школ не бывает пап и мам — у них есть отцы и матери. Перемена дается им не слишком легко, но если вы целый триместр пишете «дражайшему отцу», заканчивая письма пожеланиями всего наилучшего «горячо любимой матушке», то к каникулам успеваете привыкнуть. В любом случае папы и мамы канули в лету, растворились в викторианском закате, уступив место папулям и мамулям нового века. Между тем самый юный (во всяком случае, так мне говорили) ученик колледжа Квин дважды в неделю писал дражайшему отцу, а если был голоден — то и горячо любимой матушке.
Мы распрощались и с Хенли-Хаус. В конце моего первого триместра в Вестминстере наша семья снялась с места, оставив коллекцию минералов, прах жабы, три пенса и гимнастический снаряд папиному преемнику.
Папу давно не устраивал район, где мы жили — лучшие дни Килбурна остались в прошлом. Еще вероятнее, папа понял, что у школ, подобных нашей, нет будущего и выжить в нынешние времена могут только начальные школы для мальчиков до четырнадцати.
Уже два года он искал подходящий дом в сельской местности и обычно брал в поездки меня. Чтобы я не путался под ногами, папа, отправляясь за железнодорожными билетами, оставлял меня в зале ожидания на странных станциях в странных районах Лондона. Оставлял на несколько минут, но минуты казались часами. Меня, словно малого ребенка, охватывал необъяснимый страх. Причем я знал, что папа меня не бросит, я был уверен (ну почти), что он обо мне не забудет, меня не терзали предчувствия, что с ним случилось что-то нехорошее. И тем не менее оставаться одному было невыносимо. То ли дело вдвоем! Вместе с Кеном мы обожали торчать в залах ожидания и мечтали, чтобы папа подольше не возвращался. Сколько удивительных возможностей открывалось перед нами! Не важно, собирались мы реализовать рискованную затею Кена или мой хитроумный план, главное — разделить приключение на двоих. В одиночестве я ощущал себя брошенным и никому не нужным.
Поскольку папа не подозревал о моих страхах, я попросил маму, чтобы она уговорила его брать с собой Кена. Мама ответила, что мы не можем позволить себе еще один билет. Пожалуй, тогда я впервые осознал, как мы бедны — из-за нескольких шиллингов я был вынужден умирать от страха.