Согласно полученным инструкциям, нам следовало дожидаться остальной части группы здесь, в индейской деревне: они должны были присоединиться к нам под вечер в пятницу, накануне операции. Я спросила, не знает ли кто-нибудь, где Уберто Наранхо и когда он появится, но никто не смог сказать мне ничего вразумительного. Меня это удивило: мне казалось, что последние дни перед столь важным и опасным предприятием мы могли бы провести вместе. Я забралась в гамак не раздеваясь; по правде говоря, гул ночной сельвы не способствовал спокойному сну; кроме того, мне было тяжело во влажной атмосфере, меня одолевали москиты и муравьи, и, разумеется, я страшно боялась ядовитых змей и пауков, которые ползают по веревкам или падают с ветвей деревьев прямо на крышу из листьев, а затем и ниже, на лежащего в гамаке человека. В общем, какой уж тут сон. Несколько часов я убила на то, чтобы попытаться объяснить самой себе, какого черта я тут забыла; ни к какому толковому выводу я так и не пришла; использовать в качестве объяснения мои чувства к Уберто было бы, пожалуй, несколько опрометчиво — слишком уж странными и даже прохладными были наши отношения в последнее время. Забираться в джунгли только ради того, чтобы увидеть его или помочь ему, было бы с моей стороны, как минимум, глупо. Я чувствовала, как с каждым днем уходит все дальше в прошлое то время, когда я жила лишь ожиданием наших эпизодических встреч, когда была готова виться вокруг него, словно ночная бабочка вокруг огня. Наверное, я согласилась ввязаться в эту авантюру, чтобы доказать что-то самой себе и проверить, не поможет ли участие в отчаянно дерзкой войне вновь почувствовать близость с человеком, которого я когда-то любила так беззаветно и преданно. Тем не менее в ту ночь я была одна и размышляла о нашей возможной близости, лежа в полусгнившем, полном клопов гамаке, пропахшем псиной и табачным дымом. Ввязалась я в это дело явно не из политической сознательности и не по убеждению: как бы толково ни объясняли мне основные принципы и теоретические постулаты этой утопической революции, как бы ни трогало меня отчаянное мужество горстки партизан, я заранее чувствовала, что они уже потерпели поражение. Я не могла избавиться от этого ощущения обреченности, которое лишь иногда сменялось вспышками надежды; подобные озарения, естественно, снисходили на меня в те минуты, когда я оказывалась один на один с Уберто Наранхо. Стоило эмоциям чуть-чуть улечься, как я вновь замечала отчаяние и отрешенность в его взгляде. Чтобы произвести впечатление на Мими, я с умным видом повторяла ей все доводы, которые он выдвигал в разговоре со мной. На самом же деле в глубине души я была уверена, что в этой стране любая герилья, любое повстанческое движение заранее обречены на неудачу. Задумываться о том, какой финал будет иметь борьба этих людей и что станет с их идеалами, мне не хотелось. В ту ночь мне было очень грустно; сквозь навес шалаша до меня доносились голоса индейцев, и, когда стало прохладно, я вылезла из гамака и присоединилась к тем, кто проводил ночь, сидя у тлеющих углей, оставшихся от догоревшего костра. Сквозь плотный полог сельвы с трудом просачивалось едва различимое бледное сияние. Поняв, откуда оно исходит, я осознала, что луна, как это всегда бывало, успокаивает меня.
На рассвете я услышала голоса просыпающихся индейцев; большая часть племени провела ночь под общим для всех навесом; разминая затекшие руки и ноги, они о чем-то болтали и смеялись. Часть женщин отправилась за водой, а их дети пошли следом, демонстрируя друг перед другом умение подражать крикам обезьян и других лесных животных. Я обошла поляну и заметила, что вдоль опушки стоит несколько хижин, которые поначалу приняла за небольшие холмики, — настолько естественно они были засыпаны землей и так плотно окутывала их плотная растительность. Часть поляны, явно отвоеванной людьми у джунглей, была выделена под поле, на котором выращивали кукурузу и маниоку; по периметру поля тянулась не слишком плотная шеренга банановых пальм. Пожалуй, этот клочок земли представлял собой единственную ценность, которой обладало племя, уже на протяжении жизни нескольких поколений страдавшее от алчности соседей. Эти индейцы, бедные, как их предки времен освоения Американского континента европейцами, сопротивлялись колонизаторам, не теряя чувства собственного достоинства. Они предпочли отступить в самые дебри сельвы, но смогли сохранить свой образ жизни, традиции, язык и веру в своих богов. От многочисленного племени гордых охотников осталась лишь горстка нищих побирушек, едва сводящих концы с концами; тем не менее никакие лишения не смогли стереть из памяти этих людей воспоминания о потерянном рае и поколебать веру в легенды, обещавшие когда-нибудь вернуть счастливое время. Они по-прежнему часто улыбались и умели радоваться жизни. В общем хозяйстве племени было несколько кур, две свиньи, три пироги, рыболовные снасти и те самые рахитичного вида банановые пальмы, место под которые было отвоевано буквально нечеловеческими усилиями. Их жизнь день за днем проходила в труде и в борьбе с природой, они собирали хворост и добывали пропитание; кто-то плел корзины, кто-то — гамаки; время от времени несколько человек садились в кружок и изготавливали нарядно украшенные стрелы, которые потом можно было попытаться продать туристам прямо на обочине шоссе. Время от времени кто-нибудь из индейцев отправлялся на охоту и, если ему сопутствовала удача, возвращался с парой крупных птиц или даже с ягуаром; добыча распределялась между всеми поровну, за исключением самого охотника, который к мясу даже не притрагивался, чтобы не оскорбить таким образом душу погибшего животного или птицы.
Нам с Негро было приказано избавиться от машины. Мы проехали до края ближайшего обрыва, а затем столкнули автомобиль в пропасть — настолько глубокую, что оттуда до нас не доносились ни крики попугаев, ни гвалт обезьян. Машина камнем ушла в глубину зеленого моря, волны которого сомкнулись над ней, не оставив на поверхности ни малейших следов. Меня поразило, что и при этом мы не услышали ни звука, — так глушил любой шум густой полог сельвы. В течение следующих нескольких часов к индейской деревушке вышли все семеро герильерос, они пришли пешком, каждый своей дорогой; по ним сразу было видно, что они давно уже живут в очень суровых условиях. Все они были молоды, решительны, спокойны и уверены в себе; у всех были сильные челюсти, способные пережевать самую грубую пищу, внимательные зоркие глаза и выдубленная непогодой кожа. Тела их были сплошь покрыты шрамами и ссадинами. Со мной они говорили лишь по мере необходимости; каждое их слово и движение было выверенным и экономным, они явно старались не тратить энергию попусту. Часть оружия они сразу же спрятали, чтобы не доставать его вплоть до самого штурма. Один из бойцов исчез в чаще леса: проводник-индеец повел его к реке, к тому месту, откуда можно было наблюдать за тюрьмой в бинокль; еще трое ушли в сторону военного аэродрома, который они собирались заминировать согласно инструкциям Негро; остальные трое занялись подготовкой всего необходимого для отступления. Партизаны делали свою работу абсолютно спокойно, не торопясь, но споро; никто не перекидывался с друзьями шутками, никто не говорил о предстоящем деле. Все происходило так, словно речь шла о самой обыкновенной рутинной работе. Под вечер с подходившего к деревне проселка на поляну въехал джип; я бросилась к машине, рассчитывая наконец увидеть Уберто Наранхо. Я много думала о нем и надеялась, что день-другой, проведенные вместе, смогут полностью изменить наши отношения и, если повезет, к нам вернется та любовь, которая когда-то наполняла смыслом всю мою жизнь, а теперь не то чтобы угасла, но как-то выцвела, полиняла. Меньше всего на свете я ожидала увидеть, что из машины выйдет Рольф Карле с рюкзаком и камерой. Мы изумленно посмотрели друг на друга: ни он, ни я никак не могли ожидать встретиться в таком месте и при таких обстоятельствах.