— Я заметил, — сказал Хьюит. — Что не перестает удивлять меня, — он настолько успокоился, что смог закурить сигарету, и, чувствуя, как Рэчел легко с ним, сам пришел в легкое и счастливое расположение духа, — так это уважение, которое женщины, даже образованные, очень способные женщины, питают к мужчинам. Наверное, мы имеем над вами власть вроде той, что, как говорят, мы имеем над лошадьми. Мы кажемся им в три раза больше, чем мы есть, — иначе они никогда не подчинились бы нам. Поэтому я склонен сомневаться, что вы чего-нибудь достигнете, даже получив избирательное право. — Он задумчиво посмотрел на нее. Она казалась спокойной и чуткой и очень юной. — Понадобится не меньше шести поколений, пока вы станете достаточно толстокожими, чтобы ходить в суды и деловые конторы. Представьте, насколько груб обычный мужчина. Рядовой, много работающий, честолюбивый стряпчий или делец, которому приходится кормить семью и блюсти свое положение. Ну и, конечно, дочери обязаны уступать дорогу сыновьям; те должны получать образование, стращать окружающих и пихаться локтями, чтобы кормить жен и детей, и так далее все сначала. А женщины остаются на заднем плане… Вы серьезно считаете, что избирательное право принесет вам благо?
— Избирательное право? — переспросила Рэчел. Она представила себе маленькую бумажку, которую надо бросать в ящик, и только тогда поняла, о чем Хьюит спрашивает; они посмотрели друг на друга и улыбнулись нелепости вопроса. — Мне — нет, — сказала она. — Но я играю на фортепьяно… Мужчины правда такие? — Она вернулась к тому, что ее интересовало. — Вас я не боюсь. — Она просто посмотрела на него.
— О, я не типичен, — ответил Хьюит. — У меня пять-шесть сотен годового дохода. И потом, слава Богу, никто не принимает романистов всерьез. Конечно, если все относятся к человеку очень-очень серьезно, это служит компенсацией за скуку его профессии: он получает назначения и степени, занимает посты, имеет титулы и множество букв после фамилии, носит ленточки… Я им в этом не завидую, хотя иногда меня поражает — что за удивительное варево! Мужская концепция жизни — это просто чудо природы: судьи, чиновники, армия, флот, парламент, лорд-мэры, — мы состряпали из этого целый мир! Теперь возьмем Хёрста. Уверяю вас, после нашего приезда дня не прошло без обсуждения того, остаться ему в Кембридже или пойти в адвокатуру. Ведь это его карьера, его священная карьера. Если я слышал об этом двадцать раз, то его мать и сестры — раз пятьсот, я уверен. Вы легко можете себе представить эти семейные советы и как сестру отсылают кормить кроликов, потому что комната для занятий нужна Сент-Джону: «Сент-Джон работает», «Сент-Джон просил принести ему чай». Разве вам это не знакомо? Ничего удивительного, что Сент-Джон считает это делом особой важности. Так и есть. Он должен зарабатывать на жизнь. А сестра Сент-Джона… — Хьюит помолчал, пыхнув сигаретой. — Ее, бедняжку, никто не принимает всерьез. Она кормит кроликов.
— Да, — сказала Рэчел. — Я кормила кроликов двадцать четыре года, теперь это кажется нелепым. — Она глубоко задумалась. И Хьюит, который говорил все, что приходило ему в голову, вдруг понял, что сейчас она не против поговорить о самой себе; этого хотелось и ему, поскольку так они могли лучше узнать друг друга.
Она стала вспоминать свое прошлое.
— Как вы проводили день? — спросил Хьюит.
Рэчел ответила не сразу. Вспоминая свой день, она увидела его разделенным трапезами на четыре части. Это деление было очень жестким, и все содержание дня следовало распределять между четырьмя жесткими барьерами. Такой представала ее жизнь, когда она вспоминала прошлое.
— Завтрак — в девять, обед — в час, чай — в пять, ужин в восемь, — сказала Рэчел.
— Ну, а что вы делали утром?
— Часами играла на фортепьяно.
— А после обеда?
— Ходила за покупками с одной из тетушек. Или к кому-нибудь с визитом, или за почтой, или мы делали что-нибудь необходимое по дому, например если краны текли. Они часто посещают бедных — престарелых служанок с больными ногами, женщин, которым нужны больничные талоны. Иногда я одна гуляла в парке. А после чая к нам порою кто-нибудь заходил; летом мы сидели в саду или играли в крокет; зимой я читала вслух, пока они занимались рукодельем; после ужина играла на рояле, а они писали письма. Если папа был дома, его знакомые ужинали у нас, а примерно раз в месяц мы ходили в театр. Время от времени мы ужинали в ресторане; иногда я ездила на балы в Лондон, только возвращаться было трудно. Мы виделись со старыми друзьями семьи и родственниками, но с другими людьми общались мало. Обычно это были священник, мистер Пеппер и семья Хантов. Дома папа любит покой, потому что он много работает в Халле. К тому же тетушки мои не отличаются здоровьем. Если заниматься домом как следует, он забирает много времени. Слуги у нас всегда были плохие, поэтому тетя Люси много хлопотала на кухне, а тетя Клара каждый день почти все утро вытирала пыль в гостиной и перебирала белье и серебро. Потом, у нас были собаки. С ними надо было гулять, а еще мыть и расчесывать. Теперь Сэнди умер, но у тети Клары есть очень старый какаду, привезенный из Индии. В нашем доме всё, — воскликнула Рэчел, — откуда-нибудь привезено! Он полон старой мебели — не очень старой, викторианской — из маминой семьи или из папиной, которую им, наверное, жалко было выбросить, хотя места для нее не хватает. Дом очень милый, разве что немножко тусклый или, скорее, тоскливый.
Перед ее глазами встала гостиная в родном доме. Это была большая и длинная комната с квадратным окном в сад. Вдоль стен — зеленые плюшевые стулья; тяжелый резной книжный шкаф со стеклянными дверцами; но главное впечатление создают выцветшие покрывала на диванах, широкие бледно-зеленые поверхности и корзины с выпадающим из них вязанием. На стенах висят репродукции старых итальянских мастеров, виды венецианских мостов и шведских водопадов, которыми много лет назад любовался кто-то из членов семьи. А еще — один-два портрета чьих-то отцов и бабушек и гравюра, изображающая Джона Стюарта Милла, с портрета кисти Уоттса [49] . Комната лишена определенного характера, ее нельзя назвать ни типичной и откровенно пошлой, ни особенно изысканной, ни по-настоящему удобной.
— Но это вам не слишком интересно, — сказала Рэчел, подняв глаза.
— Боже правый! — воскликнул Хьюит. — Мне в жизни еще не было так интересно.
Рэчел поняла, что все время, пока она думала о Ричмонде, Хьюит не отрывал глаз от ее лица. Это взволновало ее.
— Продолжайте, прошу вас, — настаивал он. — Допустим, сегодня среда. Вы обедаете. Вы сидите тут, тетя Люси там, а тетя Клара — здесь. — Он расставил три камешка на траве между собой и Рэчел.
— Тетя Клара режет баранину, — проговорила Рэчел. Она неподвижно уставилась на камешки. — Передо мной — уродливая желтая стойка для посуды — мы называем ее «немой официант», — на ней три блюда: для печенья, для масла и для сыра. Горшок с папоротником. Горничная Бланш, которая шмыгает носом. Мы разговариваем… Ах да, сегодня тетя Люси собирается в Уолворт [50] поэтому мы обедаем быстро. Она уходит. У нее лиловая сумка и черная записная книжка. Тетя Клара по средам собирает в гостиной «Общество помощи девушкам», как они его называют, так что я вывожу собак. Поднимаюсь на Ричмонд-Хилл, иду вдоль террасы и в парк. Сегодня восемнадцатое апреля — как и здесь. В Англии весна. Земля довольно влажная. Однако я пересекаю дорогу и выхожу на траву, теперь мы идем вдоль обочины. И я пою, как всегда, когда одна. Мы выходим на открытое место, откуда в ясный день виден внизу весь Лондон. Там — шпиль Хэмпстедской церкви, тут — Вестминстерский собор, а где-то здесь — заводские трубы. Над низинными районами обычно стоит дымка, но здесь, над парком, даже когда в Лондоне туман, часто бывает голубое небо. С площадки видны аэростаты, летящие в Херлингем [51] . Они бледно-желтые. Ну вот, а еще пахнет очень приятно, особенно если в домике смотрителя жгут дрова. Я могу рассказать вам, как куда пройти, и какие деревья вы увидите по пути, и где надо будет переходить дороги. Ведь я там играла в детстве. Весной хорошо, но лучше всего осенью, когда ревут олени. Потом спускаются сумерки, и я возвращаюсь домой, и людей на улицах уже как следует не разглядишь: они проходят мимо очень быстро — только увидишь лицо, и человек уже ушел — это мне нравится — и никто не знает, где ты и что ты…