— Но вы должны вернуться к чаю, наверное? — справился Хьюит.
— К чаю? А, да. В пять часов. Тогда я рассказываю, чем занималась, а тети рассказывают, что делали они, и бывает, кто-то заходит — миссис Хант, например. Это пожилая дама, она хромает. У нее восемь детей или было когда-то восемь. Мы расспрашиваем о них. Они разъехались по всему миру. Мы спрашиваем, где они; иногда кто-то из них болеет, или они оказываются под карантином в холерном районе или там, где дождь выпадает лишь раз в пять месяцев. У миссис Хант, — Рэчел улыбнулась, — был сын, которого задавил насмерть медведь.
Тут она замолчала и посмотрела на Хьюита, чтобы понять, занимает ли его то же, что и ее. Убедившись в этом, она все-таки посчитала необходимым опять извиниться за то, что она так много говорит.
— Вы представить не можете, как мне интересно, — сказал он. И действительно, его сигарета истлела, и ему пришлось зажечь другую.
— Почему это вам интересно? — спросила Рэчел.
— В том числе и потому, что вы женщина, — ответил Хьюит. Когда он это сказал, Рэчел, уже было обо всем забывшая и вернувшаяся в детское состояние интереса и радости, вновь потеряла ощущение свободы и застеснялась. Она вдруг почувствовала себя редким экспонатом, объектом наблюдения — как она чувствовала себя рядом с Сент-Джоном Хёрстом. Она уже хотела пуститься в спор, который неизбежно настроил бы их друг против друга, и определить чувства, не имевшие того значения, которое сообщали им слова, как Хьюит направил ее мысли в ином направлении.
— Я часто бродил по улицам, где рядами стоят одинаковые дома, в которых живут люди, и гадал, чем могут быть заняты женщины в этих домах, — сказал он. — Только подумайте: сейчас начало двадцатого века, но до самого недавнего времени ни одна женщина не могла заявить о себе во всеуслышание. Вся их жизнь текла на задворках — тысячи лет, — странная, безмолвная, нерассказанная жизнь. Конечно, мы всегда писали о женщинах — оскорбляли их, насмехались над ними или поклонялись им, но это никогда не исходило от них самих. Я считаю, что мы до сих пор не имеем ни малейшего понятия, как они живут, что чувствуют, чем именно заняты. Мужчина может рассчитывать лишь на откровенность девушек в разговоре об их любовных делах. Но жизнь сорокалетних женщин, незамужних женщин, работающих женщин, женщин, содержащих лавки и воспитывающих детей, женщин вроде ваших тетушек, или миссис Торнбери, или мисс Аллан — тайна за семью печатями. Они о себе не рассказывают. Либо просто боятся, либо таков их подход к мужчинам. Представлен и выражен всегда лишь мужской взгляд на жизнь, понимаете? Возьмем любой поезд: пятнадцать вагонов для мужчин, желающих курить. Разве у вас от этого не закипает кровь? Будь я женщиной, я бы кому-нибудь вышиб мозги. Неужели вы над нами не смеетесь? Неужели все это не кажется вам грандиозным надувательством? Вы, лично вы, как это воспринимаете?
Его решимость докопаться до истины сковывала Рэчел, хотя и придавала значимость их беседе; он как будто давил на нее все больше и больше, нагнетая некую важность. Рэчел попросила время на обдумывание ответа и стала еще и еще раз перебирать в памяти свои двадцать четыре года, высвечивая внутренним взором то одно, то другое — своих тетушек, отца, мать, — и, наконец остановившись на отношениях тетушек и отца, попыталась описать их так, как они ей виделись сейчас, на расстоянии.
Они очень боялись ее отца. В доме он олицетворял собой смутную силу, связывавшую их с большим миром, который был ежеутренне представлен газетой «Таймс». Но реальная жизнь дома состояла в чем-то совсем ином. Она текла независимо от мистера Винрэса и старалась спрятаться от него. Он относился к тетушкам доброжелательно, но высокомерно. Рэчел всегда принимала как само собой разумеющееся, что он всегда прав, и исходила из системы ценностей, согласно которой жизнь одного человека безусловно важнее, чем жизнь другого; по этой системе тетушки были гораздо менее важны, чем отец. Но верила ли она в это на самом деле? Слова Хьюита заставили ее задуматься. Она всегда покорялась отцу, как и тетушки, но именно они, а не он на самом деле оказывали влияние на ее жизнь. Они, тетушки, соткали тонкую и плотную ткань их домашнего мира. Они не были столь величественны, как отец, но были гораздо естественнее. Все ее негодование было направлено на них; она тщательно изучила и так хотела разрушить до основания именно их мир с этими четырьмя трапезами, пунктуальностью, со слугами на лестнице ровно в пол-одиннадцатого. Находясь во власти этих мыслей, она сказала:
— А в этом есть какая-то красота: вот сейчас, в это мгновение, они в Ричмонде все так же творят свою жизнь. Возможно, они кругом не правы, но в этом есть красота, — повторила Рэчел. — Неосознанная, скромная… И все-таки они умеют чувствовать. Им небезразлично, когда люди умирают. Старые девы всегда чем-то заняты. Чем — я точно не знаю. Но я это чувствовала, когда жила с ними. Это было что-то очень настоящее.
Она вспомнила их походы — в Уолворт, к служанкам с больными ногами, на собрания по тому или иному поводу, их мелкие акты милосердия и самоотверженности, которые естественно вытекали из точного знания, что они должны делать; их приятельниц, их вкусы и привычки. Ей представилось, будто все это песчинки, которые падают, падают сквозь бесчисленные дни, творя воздух, плоть и фон жизни. Пока она думала, Хьюит наблюдал за ней.
— Вы были счастливы? — спросил он.
Она опять задумалась, Хьюит вернул ее к необычайно острому осознанию себя самой.
— И да и нет, — ответила она. — Я была счастлива, и мне было скверно. Вы представить себе не можете, что такое быть девушкой. — Она посмотрела ему в глаза. — Сплошные страхи и муки, — сказала она, не отрывая от него взгляда, словно стараясь разглядеть малейший намек на насмешку.
— Я вам верю. — Он ответил ей совершенно искренним взглядом.
— Эти женщины на улицах… — сказала она.
— Проститутки?
Она кивнула.
— То, о чем приходится гадать…
— Вам никогда не объясняли?
Она покачала головой.
— И потом… — Она начала и умолкла. Они приблизились к огромной части ее жизни, в которую никто никогда не проникал. Все, что она рассказывала об отце и тетушках, о прогулках в Ричмондском парке, об их ежедневных занятиях, было лишь на поверхности. Хьюит смотрел на нее. Он хочет, чтобы она описала и это тоже? Почему он сидит так близко и не сводит с нее глаз? Почему бы им не покончить с этими мучительными изысканиями? Почему бы просто не поцеловаться? Она хотела поцеловать его. Но вместо этого продолжала говорить слова:
— Девушка более одинока, чем юноша. Никого не интересует, что она делает. От нее ничего не ждут. Люди не слушают, что она говорит, — разве если она очень красива… А люблю я вот что, — добавила она с воодушевлением, как будто вспомнила что-то очень приятное. — Я люблю гулять по Ричмондскому парку и петь сама себе, зная, что до этого никому нет совершенно никакого дела. Мне нравится наблюдать — как мы наблюдали за вами, когда вы нас не видели, — мне нравится, что при этом я чувствую свободу, это все равно как быть ветром или морем. — Она отвернулась, вытянув вперед руки, и посмотрела на море. Оно было еще ярко-синим и простиралось вдаль, на сколько хватал глаз, но свет, отражавшийся от него, стал желтее, а облака окрасились в розоватый оттенок.