Опасные приключения Мигеля Литтина в Чили | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Поэтому в одиннадцать вечера мы сели в поезд на Центральном вокзале, непостижимой красотой своих железных переплетов не уступавшем Эйфелевой башне, и разместились в удобном и чистом купе спального вагона. Я умирал от голода, потому что с самого завтрака ничего не ел, кроме двух шоколадок, купленных в кино, пока юный Моцарт выделывал антраша перед императором австрийским. Проводник предупредил, что есть можно только в вагоне-ресторане, но наш вагон от него отрезан. Однако сам же проводник и подсказал выход: пока поезд не тронулся, сесть в вагон-ресторан, поужинать, а час спустя перейти в свой спальный во время стоянки в Ранкагуа. Так мы и поступили, но возвращаться пришлось почти бегом, потому что уже объявили комендантский час, и проводники кричали нам: «Скорее, сеньоры, скорее, мы нарушаем закон». Хотя замерзшим и сонным дежурным по станции в Ранкагуа было плевать на неизбежное нарушение военного указа.

Холодная и безлюдная станция тонула в призрачном тумане, как в каком-нибудь кино про угоняемых в фашистскую Германию. Мы спешили, подстегнутые криками проводников, и тут нас обогнал официант из вагона-ресторана, в классическом белом пиджаке, несший на вытянутой ладони тарелку риса, украшенного поджаренным яйцом. Он промчался с немыслимой скоростью около пятидесяти метров и просунул ни разу не колыхнувшуюся тарелку в окно купе где-то в хвосте поезда, получив, разумеется, заслуженную мзду. В ресторан он вернулся еще до того, как мы вошли в свой вагон. Почти пятьсот километров до Консепсьона поезд проехал в полной тишине, словно комендантский час распространялся не только на спящих пассажиров, но и на все живое вокруг. Временами я высовывался в окно, однако сквозь туман разглядеть удавалось лишь безлюдные станции и молчаливые поля — бесконечную ночь в опустошенной стране. Единственное свидетельство людского существования — нескончаемая колючая проволока вдоль всего железнодорожного полотна, а за ней ничего — ни людей, ни зверей, ни цветов. Пустота. Мне вспомнились строки Неруды: «Повсюду хлеб, рис, яблоки, а в Чили — проволока рядами».

В семь утра, когда просторов для колючей проволоки оставалось еще много, мы прибыли в Консепсьон. Обдумывая дальнейшие планы, мы решили, что первым делом надо бы побриться. Я лично никакой проблемы не видел, собираясь воспользоваться предлогом и попробовать снова отрастить бороду. Однако щетина могла привлечь нежелательное внимание жандармов — и не где-нибудь, а в городе, который в чилийском сознании стал колыбелью социальной борьбы. Здесь в семидесятых зарождалось студенческое движение, здесь Сальвадор Альенде обрел решительную предвыборную поддержку, здесь президент Габриэль Гонсалес Видела устраивал в 1946 году кровавые репрессии, незадолго до основания концлагеря в Писагуа, где учился сеять ужас и смерть молодой офицер по имени Аугусто Пиночет.

Неувядающие цветы на площади Себастьяна Асеведо

Из такси, которое везло нас в центр города сквозь плотный и холодный туман, мы увидели на паперти собора одинокий крест и букет искусственных цветов. На этом месте два года назад совершил самосожжение простой шахтер Себастьян Асеведо, отчаявшийся добиваться, чтобы в застенках Национального информационного центра [4] перестали истязать его двадцатидвухлетнего сына и двадцатилетнюю дочь, задержанных за нелегальное ношение оружия.

Своим поступком Себастьян Асеведо уже не молил о помощи, а привлекал внимание общественности. Он обратился в архиепископский дворец (сам архиепископ был в отъезде), к журналистам из популярных изданий, лидерам политических партий, коммерческим и промышленным руководителям, ко всем, кто готов был его выслушать, включая правительственных чиновников, и всем говорил одно и то же: «Если издевательства над моими детьми продолжатся, я оболью себя бензином на паперти перед собором и сожгу». Одни ему не поверили. Другие поверили, но не знали, что предпринять. В назначенный день Себастьян Асеведо встал на паперти, вылил на себя канистру бензина и объявил собравшейся толпе, что, если кто-то попытается приблизиться, он сожжет себя. Ни уговоры, ни приказы, ни угрозы не помогали. Пытаясь предотвратить трагедию, один из полицейских шагнул к нему, и Асеведо превратился в живой факел.

Он прожил еще семь часов, не испытывая боли. Народное возмущение было так велико, что полиции пришлось пустить дочь к нему в больницу перед смертью. Врачи, не желая, чтобы она видела его в таком плачевном состоянии, разрешили поговорить с ним по внутренней связи. «Откуда мне знать, что ты и вправду Канделария?» — спросил Асеведо, услышав голос. Дочь назвала ему прозвище, которым он ее ласково называл в детстве. Ценой своей жизни отцу удалось добиться, чтобы детей выпустили из застенков, и дело слушалось уже в обычном суде. С тех пор жители Консепсьона между собой именуют ту самую паперть «площадью Себастьяна Асеведо».

Как же трудно побриться в Консепсьоне!

Появиться в этой колыбели истории в семь утра в деловом костюме и небритому значило навлечь на себя подозрения. Кроме того, любому известно, что нормальный владелец рекламного агентства помимо мини-диктофона (записывать ценные мысли) возит в портфеле электробритву, чтобы перед важными переговорами побриться в самолете, в поезде, в автомобиле и где угодно. Однако, как знать, может, не так уж и рискованно поискать в субботу в семь утра в Консепсьоне подходящего брадобрея? Первую попытку я предпринял в единственной открытой в такую рань парикмахерской на Пласа-де-Армас, на двери которой значилось: «Общий зал». Полусонная девушка лет двадцати подметала салон, а юноша примерно того же возраста выстраивал флаконы на туалетном столике.

— Я хотел бы побриться, — начал я.

— Нет, — ответил юноша, — мы этим не занимаемся.

— А кто занимается?

— Пройдите дальше, тут много парикмахерских.

Я прошагал квартал до той улицы, где Франки остался искать автомобиль напрокат, и увидел, что он показывает удостоверение личности двум карабинерам. У меня тоже попросили паспорт, но проблем не возникло. Наоборот, пока Франки брал машину, один из жандармов проводил меня до следующей парикмахерской через два квартала, которая как раз открывалась, и попрощался со мной за руку.

Там на двери тоже висела табличка «Общий зал». В этом салоне, как и в предыдущем, обнаружился парикмахер лет тридцати пяти и девушка помоложе. На вопрос, чего я желаю, я ответил: «Побриться». И снова на меня посмотрели с удивлением.

— Нет, это не к нам.

— У нас тут общий зал, — пояснила девушка.

— Хорошо, — возразил я, — общий так общий, но разве нельзя кого-то отдельно побрить?

— Нет, это не по нашей части. Оба повернулись ко мне спиной.

Я отправился бродить дальше по безлюдным улицам в тумане, поражаясь не только количеству парикмахерских с общим залом, но и их единодушию: на мою просьбу везде отвечали отказом. Я совсем заблудился в тумане, когда меня окликнул уличный мальчишка: