Дом, который построил Дед | Страница: 66

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ход. — Дольский чуть улыбнулся. — Знаете, почему японцы разгромили русскую эскадру в Цусимском проливе?

— Говорят, Рожественский…

— Японцы первыми уверовали в силу целесообразности, отбросив все догмы. Честь, взаимовыручка, благородство — мумии прошлых веков. Исходя из этой мертвечины, русский флот ориентировался на самый тихоходный дредноут, то есть на отстающего. А японцы бросили свои тихоходы, помчались вперед на сверхсовершенных крейсерах и заперли Рожественского в месте, неудобном для маневра. Они открыли закон будущего: хватит церемониться с неспособными, тихоходными, больными хронической импотенцией. Побеждает тот, кто не обременен сентиментальностью.

— Не обременен честью, вы хотели сказать?

Дольский молча вышел из зала, даже не кивнув на прощанье.

3

Утром 5 января в Таврический прибыл Дыбенко. И сразу же вызвал Старшова:

— Твое дело — караулы и порядок в зале. В зале, ясно?

— Караулы в зале? А вестибюль и выход?

— Там другая охрана, и ты зря не мелькай.

— Приказ ясен. Разрешите идти?

— Дворец не покидать без моего личного разрешения. Категорически.

— Я — под арестом?

— За неисполнение можешь и под арестом оказаться.

Леонид привык подчиняться приказам, но воспринял последний как еще один знак той нервозности, которая кругами расходилась по России то ли в связи с открытием Учредительного собрания, то ли от пустопорожних переговоров в Брест-Литовске, то ли от растущей активности юга. «На Дону буза начинается», — сказал ему Железняков, когда на балконы с хохотом и грохотом поднимались его странные гости. Сегодня они прошли туда же тихо, без бубнов, дудок и трещоток, и сидели тихо, но Леонид догадывался, что так распорядился Дольский. Или сказал кому-то, кто распорядился. И опять все упиралось в каких-то таинственных людей, которые дирижировали событиями, оставаясь в тени и издавая те декреты, которые считали необходимыми, исходя из ситуации, а не закона. Он честно служил власти, но ныне стал ощущать ее не как власть, а как некую группу, преследующую свои цели и идущую к ним напролом, без оглядки на законы и традиции. А он не знал и не понимал этих целей, покой его был нарушен, и бывший поручик Старшов стал плохо спать по ночам, хотя даже на фронте с ним никогда такого не случалось.

Вместе с Железняковым он спускался в подвалы, когда вдруг ясно уловил далекое пение: хор напряженных голосов пел «Варшавянку».

Старшов остановился, вслушиваясь, но тут появился отставший Железняков, облапил, ослепляя улыбкой:

— Шагай, Старшов, шагай. Дыбенко шагать велел.

— Поют, кажется?

— Ликуют.

Он подталкивал вниз, в глухие подвалы, которые зачем-то еще раз велел осмотреть Дыбенко.

— Глухо там, — сказал Старшов. — Все выходы надежно заперты, у двух, что ведут во двор, латышская охрана. Я говорил об этом Павлу Ефимовичу, а он зачем-то вторично приказал.

— На товарища Ленина первого января покушение было, слыхал? — весомо понизив голос, спросил Анатолий. — Враг не дремлет, Старшов, я и за мины в подвалах не поручусь. И ты не поручишься, а надо поручиться. Обстановка требует.

Старшов слышал, что машину Ленина обстреляли с тротуара, но никак не мог взять в толк, кому это было надо накануне открытия долгожданного Учредительного собрания. Тем более что Ленин сидел так, что стрелявший и не мог его поразить: легко ранен был только какой-то Платтен. С точки зрения чистой логики, что-то в этом покушении его настораживало: не то, что покушавшиеся так и не были найдены. Смущала какая-то гимназическая неподготовленность самого покушения, его спонтанность и явно непрофессиональное исполнение; офицер бы не промахнулся, да и стрелял бы не в одиночестве, а эсеровские боевики прибегли бы к привычной бомбе. Все говорило за то, что террорист был либо отчаявшимся фанатиком-одиночкой вроде Каракозова, либо… Либо вообще не собирался никого убивать. Однако Леонид держал свои выводы при себе не потому, что понял время конца задушевных бесед, а потому, что внутренне ощутил его, еще ничего не успев сообразить. Но сейчас не сдержался:

— Странное покушение, ты не находишь?

— На что намекаешь? — Железняков даже остановился.

— Есть закон: ищи, кому выгодно. А кому это выгодно накануне открытия?

— Для офицерской сволоты законы не писаны, Старшов.

— Офицерская сволота семь пуль в «яблочко» укладывает. Могу показать.

— Но, но!.. — В спину Старшова уперся ствол маузера. — Не бузи. Давай наган.

— Ты что, Железняков?

— Давай, давай, у меня — приказ. А то шлепну в подвале при попытке к бегству.

Шлепнуть он мог и без всяких попыток — в этом Леонид не сомневался. Молча потянулся к кобуре, но Анатолий перехватил его руку и достал оружие сам.

— Развлекаешься?

— Дыбенко велел тебя разоружить. Так, на всякий случай…

Из-за толстых стен глухо донесся залп, разрозненная стрельба. Оба замерли, прислушиваясь.

— Стреляют? Почему стреляют?

— Потом разберемся, Старшов, потом. — Железняков вздохнул, повертел наган, сунул его за ремень. — Наше дело — подвалы проверить, чтоб все аккуратно. Шагай, Старшов, шагай.

Леонид вытер пот, хотя на лестнице было холодно, а из глухих подвалов веяло ледяной сыростью. Он не испытывал никакого страха, хотя разумом понимал, что выстрел в спину может грянуть каждое мгновение. Он ощущал злость, которая топила всякое ощущение страха, но выматывала настолько, что слабели ноги. И пошел вниз, ощупывая ступени этими, вдруг ослабевшими ногами.

4

Возвращались они часа через полтора, а может, и больше: Старшов потерял счет времени. Бессильная злость и ожидание выстрела измотали его вконец. Но выстрела так и не последовало, Железняков деловито осматривал все темные углы, балагурил, как всегда, но Леонид слышал только отдельные слова, не понимая, о чем он говорит и над чем смеется. Таскался по подвалам, а устал вдруг, устал до того, что почти лишился сил, когда они выбрались наверх.

— Обожди, — сказал он и сел на пол у окна в коридоре.

— Что с тобой? — участливо спросил Железняков и даже присел рядом на корточки. — Живот, что ли, схватило?

— Почему ты меня не застрелил?

— Приказа такого не было, — белоснежно улыбнулся Анатолий. — Ладно, отдыхай, я сам Дыбенко доложу.

— Верни наган.

— Верну. Говорильня эта кончится, и верну. Честно, Старшов, слово балтийца.

Он ушел, а Леонид продолжал сидеть, прикрыв глаза. Потом он никак не мог вспомнить, сколько же времени он сидел, думал при этом или нет — все куда-то провалилось. Время, события, служба, которую привык исполнять. И очнулся тогда лишь, когда потрясли за плечо. Открыл глаза: над ним склонился балтиец: