На следующее утро после этих откровений отец Феогност обратил внимание на большую группу женщин, собравшихся перед образом Святителя Николая и ожидающих исповеди. Узнать их было нетрудно: «Свят, свят, свят! Опять Капитолины пожаловали! Нет уж: хватит с меня одного раза. Пускай кто-нибудь другой их увещевает!» Он попросил молодого священника Николая, недавно выпущенного из семинарии, а за годы учебы подвизавшегося здесь псаломщиком:
— Ты бы уж, отец иерей, исповедовал этих прихожанок. Тебе и на пользу пойдет: опыта набираться надо, глядишь, выйдет из тебя мудрый пастырь, наставник духовный — смена нам, старикам. А мне бы надо отдохнуть часок-другой, и еще пора отчеты писать в епархию благочинному. Ты, между прочим, батюшка, последил бы за собой, рассеян больно — витаешь мыслью во облацех, а может, где и пониже. На литургии «Апостол» неподобающе, без усердия прочитал и молебства дважды перепутал — хорошо паства не заметила… Ну ладно, ладно — иди, исповедуй, благословляю!
Неожиданно иерей зачастил сбивчивой скороговоркой:
— Простите, ради Бога, отец настоятель, выслушайте — мне поговорить нужно с вами. Давно собирался поговорить, да все как-то… Живу, потакая всяческим человеческим иллюзиям. Да, иллюзиям! Вызваны-то они всяческим расстройством зрения и мозга, а то и несварением желудка. Именно! Я всегда уважал вас и никогда не решался говорить с вами в таком тоне. Конечно, какое у меня, заурядного иерея, право, я ведь понимаю… Но однако же у меня есть свое мнение. Все это, знаете ли, ни к чему, зря! Каждый день венчаем, отпеваем, крестим, а все никакого толку… В чем, спрашивается, толк?
— То есть как это в чем? — Отец Феогност с удивлением воззрился на вчерашнего семинариста. — А что ты хотел? Обоснуй!
— Так, собственно, ничего… Но все же зря: и поем, и кадим! Комаров отгоняете и читаете… Бог не слышит… Пять лет Богу здесь служу и ни разу не видел, чтобы Он услышал. Сегодня уже обвенчать успел, на очереди отпевание, завтра крестим, и конца не видать… Никому это не нужно, я правда так думаю! Вы уж простите, отец Феогност, давно наболело… Уныние беспросветное, скука!
Настоятелю захотелось заткнуть уши, но с высоты своего пастырского опыта он не мог не дать отповедь малодушному воспитаннику.
— Ты лицо духовное и не смеешь себе даже мысли подобные позволять! Неси, сыне, свой пастырский крест и не ропщи! Декадент выискался — я из тебя этот искусительный дух изгоню!
У отца Николая налицо были все признаки переутомления, возможно, даже душевного недуга (уж больно речь его походила на бред), и ему никак нельзя было, по крайней мере сегодня, доверять исповедь. Убедившись в этом, настоятель смягчился, пока отправил его отпевать недавно привезенного убиенного, а потом велел спокойно идти домой, не засорять главу светским мудрствованием и непременно хорошенько отоспаться. «А вот мне самому сегодня, видно, не придется отдыхать, — со вздохом заключил отец Феогност. — Жаль, Антипу от нас услали, пуд соли с ним съели, выручил бы!»
Тем временем в соседнем приделе Давид Юзефович тоже готовился исповедовать, и к нему уже вереницей выстроились прихожане. Отец Феогност понял, что это единственный выход из неприятной ситуации: «Подменю-ка я его, а с этими вздорными Капитолинами он должен справиться — все-таки в соборе настоятелем был, опыта не занимать! С Богом!»
Отец Давид без лишних слов уступил свое место старшему священнику и покорно отправился исполнять его распоряжение. Довольный настоятель поманил к себе стоявшего первым инвалида, нервно комкавшего сжатый в единственной левой руке картуз, ободряюще произнес:
— Подойди поближе, раб Божий, поведай боль-то, глядишь, и телесную облегчишь. Не мне душу открываешь — Самому Всемилостивому Утешителю страждущих!
— Страшно признаться, отче честный, я ведь давеча на святой исповеди солгал!
Оказалось, инвалид на исповеди придумал историю, будто он отставной офицер и от басурман пострадал на турецкой границе, на самом же деле никакой он не офицер, а вор со стажем, и подвига никакого не было, совсем наоборот — настоящее кощунство:
— Срок очередной тянул я не первый год — там, в тюрьме, батюшка, такая тоска, что меня с тоски бес и попутал. К нам тогда монахи пришли из местного монастыря, принесли Евангелия, образки святые. Призывали начать новую жизнь, исправиться: «Трезвитесь. говорят, братья, не пейте, табак не курите!» Тут-то меня, непутевого, вдруг охватила злоба на весь мир, фарисейство вокруг, думаю — дурья моя башка! Миссионеры ушли, оставили подарки, а меня блатные уважали, я и предложил: давайте, братва, пустим эти Евангелия на самокрутки, дескать, пускай монахи на макароны не задаются — они обет давали, а нам курево — первая радость, вот всем польза-то и будет от их Божественного Писания! Вы простите, отче, за подробности — покаяться хочу, все как было рассказать. Ну, разобрали книги по страничке, спорить со мной и не думали, кто-то даже карты из обложек навырезал… После того стала у меня правая рука сохнуть, и, как ни лечили, пришлось ампутировать. Врачи сказали, гангрена, но у меня уже тогда мелькнула догадка — это неспроста, расплата это за святотатство, как зачинщику. Потом освободился, угрызения совести по-нашему, по-русски заглушал зельем, с годами смирился с подлостью своей. А недавно деньги в очередной раз в семье вышли, ну я решил: зачем воровать, рисковать лишний раз? Пришел в храм, расписал батюшке, какой я несчастный, мученик за Христа, он поверил, святая душа, сжалился и четвертную мне, подлецу, дал (я даже сделал вид, что оскорбился, а на самом деле просто цену себе набивал). И теперь сюда, наверное, не пришел бы уже, если бы во второй раз Господь не покарал — еще страшнее первого! Лучше бы сердце мне вырвали, жизнь забрали… — Инвалида душили слезы, но он, превозмогая спазм в горле, продолжал рассказывать. — Сын у меня… сын родился без правой ручки, понимаете? Вот ведь горе-то какое, батюшка! Я сам с той поры никудышный кормилец, теперь и дитя мое единокровное — калека. Чего ж дальше ждать, отец честной? Какой еще кары? Каюсь, отче, в кощунстве своем, во лжи и лукавстве, в грешной жизни каюсь, — завяжу, брошу воровать! Пусть меня казнит Господь — недостоин я прощения, только сыночка бы пощадил, не наказывал больше за отцовскую дерзость — ему ж и так суждено до гроба левшой хлеб свой добывать!
Такого горького рассказа батюшка не ожидал: «Устранился от трудной исповеди. Крест пастырский облегчить восхотел, за то и урок мне — только Господу Вседержителю ведомо, где тяжелее, где легче и куда служителя Своего поставить. Утешай теперь калеку, делай, что долг велит, отец Феогност!»
— Веруй и надейся, сын мой: многое простится тебе за то уже, что пришел и сознался в большой лжи, — он старался найти самые нужные слова. — Вижу, что понял, какая страшная плата бывает за всякое святотатство. Тяжко тебе сейчас, горько, а ты посмотри на тех увечных воинов, кто истинно пострадал за Веру Православную, — сколько таких достойно, со смирением сносят увечье свое. Только не возропщи на Господа, крепись духом — Он тебя покарал, Он же смилостивится и наградит — все в Его воле! И когда молишься за семью, за младенца болящего, знай, что я. грешный пастырь Феогност, с тобой вместе молитвы возношу. И святые на небесах предстоят перед Господом с просьбой о них. Да не будет больше несчастий и бед с родными твоими, да почиет на них благодать Божия. Как сына-то назвал?