Соседняя комната оказалась спальней. Здесь стояла невысокая кровать, слишком просторная для одной, пусть даже несколько полноватой персоны. На кровать было небрежно наброшено бордовое (видимо, красный был любимым цветом хозяйки) атласное покрывало, поверх него две подушки в таких же шелковых наволочках. По обеим сторонам ложа, излучая мягкий свет, висели два легких ночника, исполненные, как и все прочее, в стиле римской классики. Флейшхауэр сбросила шаль прямо на пол, оставшись в тунике и обнажив холеные, но уже немолодые бледные плечи. Звонцову было неприятно наблюдать за этой жалкой попыткой самонадеянной фрау сыграть роль неотразимой соблазнительницы — одной германской уверенности в себе для этого было недостаточно. Тем не менее она подошла к ночному столику, на котором стоял керамический сосуд с высоким горлышком, две небольшие чаши, украшенные лаковой росписью, а также блюдо с южными фруктами и сластями. Затем дама присела на край своего ложа и наполнила чашечки содержимым кувшина.
— Подойдите-ка сюда, дорогой мой! Давайте выпьем настоящего кипрского вина. Ну же: оно пенится, как та эгейская волна, из которой родилась сама Афродита Анадиомена! [239] От такого нектара еще никто не отказывался…
Она посмотрела на молодого мужчину недвусмысленным плотоядным взглядом. Звонцов почувствовал мощный энергетический заряд, исходящий от коварной оккультистки, но он и не подумал уступать.
— Увы. мадам — я. вероятно, буду первым! Вы ведь знаете; мне теперь пить нельзя!
— Ничего не случится, уверяю вас! Мы будем пить подобно древним грекам, а не как грубые варвары — вино разбавлено чистейшей водой из горного родника.
Скульптор был непреклонен:
— И все-таки нет, уважаемая госпожа Флейшхауэр. Не сочтите за оскорбление, но пить я все-таки не стану.
— Я — женщина без предрассудков — вы прекрасно знаете, и готова вам простить невинную бестактность, но мой Ангел — его вы не боитесь рассердить? — Фрау откинулась на подушки, продолжая гипнотизировать «дорогого Вячеслава» совиными глазами. Чашу с «нектаром» она держала в левой руке, правой же поправила сильно подвитые соломенные локоны редеющих волос. «Зачем ей нужен этот жалкий спектакль?» — пытался понять Звонцов.
— Меня удивляет ваша сентиментальность, мадам, Ангела оскорблять я и не собирался: посвящу ему и вам, разумеется, вот эти финики, которые с удовольствием съем, а после удалюсь к себе, уж не обессудьте, — кажется, у меня начинается мигрень. И почему бы вам не совершить возлияние в компании ваших пенатов?
Меценатка поставила чашу на столик, выпрямилась подобно упругой пружине, напоследок гордо изрекла:
— Обо мне не беспокойтесь, молодой человек. Я давно привыкла к ритуальным возлияниям в одиночестве, вовсе не собираюсь вас задерживать, можете идти лечить больную голову… И заберите, наконец. свои книги — сколько времени они будут здесь пылиться?
Фрау достала откуда-то связанные в стопку тома, потрепанные и совсем новые, и в разочаровании почти брезгливо протянула неуступчивому гостю. Звонцов подхватил их, чуть не уронив: «Какие тяжелые! И зачем они мне?» Уходя, сказал первое, что пришло в голову:
— Danke Schon! Es tud mir leid… [240]
На самом деле ваятель сожалел только о том, что еще один день прошел впустую — к желанной цели он не продвинулся ни на шаг. Проходя через помпеянскую залу, боковым зрением заметил причудливый классицистический офорт, остановился, чтобы разглядеть сюжет и подпись. «Кавалер Джованни-Баттиста Пиранези. Большая галерея статуй». Выругался в сердцах: «Всюду статуи, статуи, целая галерея статуй, а необходимой мне нет и в помине!!! Опять дожидаться до завтрака, но что там? Неизвестность!»
Ночь для Звонцова была беспокойной. Сначала он просто лежал с открытыми глазами, анализируя ситуацию, в которую попал, а главное, раздумывал, что можно было бы предпринять завтра для пользы дела. Ничего толкового в голову не приходило. Вячеслав Меркурьевич совсем запутался в происходящем. Прогуливаясь по парку, он то и дело ловил себя на шальной мысли, что меценатка, возможно, сама пытается найти к нему тонкий подход и даже — чем черт не шутит? — намерена открыть ему свои тайные ходы и планы в отношении дальнейших финансовых операций на аукционах. «Может, она замышляет сотрудничать со мной напрямую, без посредника, — так ведь удобнее… Может быть, ей уже не нужен Смолокуров, к тому же просто, по-женски, захотелось поделить бремя почестей и славы, разделить со мной старость, в конце концов?! Понятное желание для стареющей одинокой дамы!» В какой-то момент у тщеславного скульптора даже голова пошла кругом от столь радужных предположений, но он спустился на землю с небес фантазии, как только в очередной раз вспомнил прискорбный факт — к живописи он не способен, а значит, о подобных перспективах задумываться вообще бессмысленно. Вечерние домогательства Флейшхауэр едва не довели Звонцова до бешенства — теперь он был убежден, что за ее намеками ничего не стоит, кроме тривиальной попытки увядающей матроны, импульсивно поддавшейся на зов плоти, использовать его в качестве жиголо. Как он мог предполагать что-то серьезное, какие-то перспективы у этой пошлой интрижки? Раздражение усиливала обида: как его все-таки провели господин Смолокуров и любезная фрау, какие деньги заработали за пять лет на продаже картин «КД» — страшно было вообразить! «А ведь они наверняка не единожды и не дважды „пропустили“ их через аукцион! Вот это благодетели, ничего не скажешь! Хоть бы какой-то процент отчислили…» От бессилия и невозможности что-либо изменить «живописец» готов был взвыть, вцепившись зубами в подушку, заснуть и не пытался — до сна ли тут? Пробудилось его захудалое дворянское самолюбие, дремавшее до сих пор в тени первостепенных гнетущих забот и мистических опасений вокруг «кладбищенского» долга. «Я не должен так это оставить! Обманула меня, сова немецкая, и думает, что ей все сойдет с рук — не выйдет, не позволю! — кипело у Звонцова в мозгу. — Стоит только найти на нее компромат, и фрау можно смело „an die Mauer drucken“ [241] , как у них здесь говорят. У меня тоже кое-что есть, а если глубже копнуть… Почему бы, собственно, этим не воспользоваться в моих интересах — бесценный шанс! И незачем искать к ней другой подход, только так я смогу потребовать у немки финансовой сатисфакции за все унижения… А все-таки жаль, что я не живописец, — устроил бы мировую сенсацию, заявил бы о себе как о „КД“ — конец тогда всем спорам и интригам!» Дерзкая идея, теперь уже оформившись, подействовала на него как успокаивающее средство, уверенность в своей правоте вернула к жизни его угасавшее самоуважение. На смену нервной зябкости по телу разлилось блаженное тепло, дрема расслабила члены, и ваятель сам не заметил, как впал в забытье. Очнулся он среди ночи — было еще темно — от страшной догадки: «А вдруг Флейшхауэр и скульптуру на „Дрюо“ запустила?!» Опять отвратительные мурашки побежали по телу. «Что ей стоит выставить дорогую вещь на торги? Тоже ведь работа „КД“ — давным-давно продала, наверное, а я-то, дурень, обыскался! Что лее мне теперь… же… В прессе нужно искать — вот где! Просмотреть „Berliner Zeitung“ за последние годы. Основательно покопаться придется…». До утра Вячеслав Меркурьевич метался в постели, возбужденный, глаз не мог сомкнуть. Завтрака дождался с трудом, ел без аппетита. За столом он не проронил ни слова, а Флейшхауэр после вчерашней неудачи пила свой кофе в подчеркнутом молчании. Только уходя из столовой, Звонцов поблагодарил фрау, заметив, что традиционные сосиски сегодня были особенно вкусны, и предупредил, что хочет развеяться, освежить давние воспоминания, намерен весь день пробыть в городе и окрестностях, поэтому, скорее всего, вернется поздно.