Наконец на какое-то время вспышкой кошмарной реальности вернулось сознание, а с ним пришла и едва выносимая боль. Десницын с трудом понял, что он на допросе в тюрьме. Перед ним стоял следователь, вытирая мокрые красные (то ли в поту, то ли в крови?) руки белоснежным полотенцем. Переводя дух, следователь брезгливо распорядился:
— Ну будет, а то, пожалуй, еще одного страдальца за «свободу» сотворим. Эти мерзавцы только и мечтают получить лишнюю каплю крови на багровое знамя революции… Теперь самое время в карцер, пока не образумится — авось не сдохнет.
Полуживого Сеню утащили в карцер. «Я в каменном мешке, и выхода отсюда нет, воздуха тоже…» — таков был последний проблеск мысли. В тот же миг жуткая явь опять сменилась блаженными видениями. Теперь память, этот волшебный фонарь, дарила ему такие дорогие, казалось, давно забытые картинки детства. Вот он на вакациях [271] после первого класса гимназии переплывает старый маленький усадебный пруд, среди кувшинок и лилий, разводя руками ряску и ему кажется, что где-то в таинственной глубине омута живет водяной с длиннющей зеленой бородой из водорослей, в окружении лягушек и карасей, но восьмилетнему мальчику, который никому на свете не желает зла, незачем бояться водяного — пусть худые люди боятся… Вот Сеня на веранде прадедовского дома, рубленного из сосновых стволов — бревнышко к бревнышку, с гладко отполированными, как кипарисная шкатулка, стенами, свернулся калачиком в плетеном ивовом кресле со своей первой книжкой — «Сказками Кота Мурлыки» [272] , что-то рисует в ней красным карандашом, из гостиной доносится рояль — маменька играет Шумана, ее любимые «Грёзы», а солнце уже садится за лес, и последний луч играет на цветных стеклышках веранды… Вот отец собирается на охоту с соседом — отставным поручиком-измайловцем, поправляет бельгийское ружье, которым особенно дорожил, ягдташ и говорит, улыбаясь, на прощанье: «Ну, жди трофей, Арсеньюшка, завтра непременно вернусь с косачами!» [273] Вот нянька наливает из высокой муравленой [274] кринки парного молока: Сеня пьет, белое молоко капает на пол, нянька знай рассказывает про какую-то Калечину-Малечину лесную, а он со страху забирается под стол и оттуда слушает, затаив дыхание… Вот и матушка садится на край его кроватки, читает на сон грядущий житие святого мученика Арсения, потом зажигает лампадку в углу перед Скоропослушницей, после чего широко крестит сына, ау того уже веки слипаются… Наконец, вспоминается первое Причастие — что мог запомнить младенец? — а вот представилось явственно: жарко горящие свечи в паникадиле, перед иконами, серебряная лжица в руке деревенского батюшки, «Тело Христово примите…» — с клироса, сладкая теплота во рту, а наверху, в Пантократоре, да нет — прямо на облаках! — «Спас в Силах», исходящий от него Свет Неизреченный!
Когда Десницын очнулся, с четырех сторон были все те же глухие стены карцера, сырая духота, пронизывающая тело боль, но зато сквозь это торжествующая мысль: «Жив, Господи! Какой ни есть, а живой!» и внушающий неколебимую надежду молитвенный стих: «Аз есмь с вами, и никто же на вы!» [275]
«Откровение» в храме и эта нежелательная встреча с князем не способствовали плодотворной, вдохновенной репетиции. Во-первых, выяснилось, что в «золотом» свертке был резной деревянный ларчик.
что удивительнее всего, очень похожий на последний дар Тимоши — с именем «КСЕНИЯ» на крышке. Не веря своим глазам, балерина сравнила оба подарка, и странный факт полностью подтвердился: шкатулки точь-в-точь, каждым мелким завитком резьбы, повторяли друг друга. Их, без сомнения, сработала одна рука — покойного краснодеревца, только княжеский дар еще источал сладковато-ладанный дух, дух свежей смолы и, казалось, даже хранил в себе тепло рук автора — вещица-то действительно была сделана будто бы вчера. Это не поддавалось никакому объяснению. Девушка осторожно взяла новую шкатулку: хотя на вес чувствовалось, что она не пустая, все же открыть ее не осмелилась, а отставила в сторону — подальше от глаз.
В театре в этот день у Ксении ничего не заладилось, тело не слушалось, все было не то и не так, да еще совсем некстати — странное недомогание смешанного духовно-физиологического свойства. Балерина постаралась не придавать последнему особенного значения, но решила — нужно поскорее вернуться домой, где, как известно, и стены помогают. Однако на полпути ей стало еще хуже — привычную дорогу, меньше чем полверсты, напрямик через площадь, по Офицерской, да потом пару домов по Фонарному, едва одолела за полчаса. «Что это со мной — ноги еле передвигаю!» Слабость усиливалась с каждым шагом, как будто что-то сломалось во всем организме, будто потеряла упругость некая внутренняя пружина, позволявшая молодой женщине служить своему трудному, но прекрасному делу, вопреки приземленной повседневности, подлости окружающего существования. Ксению столь резкая перемена в самочувствии обеспокоила не на шутку: она не понимала, что происходит, да и случилось это, как назло, накануне спектакля! Уже будучи дома, балерина ощутила жар, расслабленная, прямо в прихожей опустилась в кресло, но покоя здесь не находила, — казалось, что весь воздух в квартире пропитан запахом хвойной смолы, княжеский подарок и его образ все время стоял перед ее мысленным взором. Diania, которой пришлось раздевать хозяйку (обычно Ксения почти не прибегала к ее помощи, приходя с улицы), не переставала причитать:
— И чтой-то с вами сделалось, барыня? Ишь лихорадит как, лоб вон горячий, что твоя печка! Не иначе просквозило, проморозило — еще бы, после рипитицый-то все взмокшие… А не я ли всегда, матушка, говорю: поберечься бы, не лето чай — поспокойней бы вам быть, не носиться по метели в пальтеце, ну что бы шубейку надеть? Да вы ить все свое, все не слушаете, не слушаете… Теперь-то что прикажете делать? Беда мне с вами…
Ксения тихо успокаивала горничную:
— Ты не волнуйся, Глаша. Случается, простыла твоя «барыня». Помолись за меня лучше — Бог даст, завтра все пройдет, как не бывало. Вот увидишь, завтра встану совсем здоровая. Ну что поделать, раз уж вышло так…
Проворно взбив подушки, Глаша уложила балерину в постель, как ребенка, закутала теплым пуховым одеялом. Ксении казалось, что внутри все горит и с каждым выдохом из нее точно вырывается пламя, губы потрескались. Напуганная Глаша не без труда упросила ее поставить градусник. Та недолго подержала термометр за щекой — температура оказалась около тридцати девяти. Ксении стало понятно, что дело серьезное, речь идет о каком-нибудь внутреннем воспалении, и лечение явно займет не один день: «Хорошо, если инфлюэнца [276] , а вдруг упаси Боже! — что-то с легкими? Завтра мне выступать, что же будет?!»