— С золотыми застежками?
— Да. А ты не уйдешь домой?
— Не уйду. Я даже плакать не буду.
— Я люблю тебя, — сказал Шлоймеле и погладил ее по голове.
— И я тебя люблю, — отозвалась Двойреле и потянула кисть на талесе.
Они помолчали.
— Хочешь яблоко?
— Да.
Двойра вынула из кармана фартука яблоко и протянула Шлойме.
— Откуда оно у тебя?
— Маруся дала. Тебе яблоко, а мне это. — Девочка вынула из другого кармана грушу.
Они сидели рядом на скамейке, лакомились фруктами.
— На, попробуй грушу, — говорит молодая жена.
— А ты попробуй яблоко, — говорит юный муж.
* * *
Наутро, лишь только первые розовые лучи осветили полнеба, сняв с мира покров темноты, возчик Гилел подкатил на кибитке к крыльцу. Из корчмы начали выносить подушки и одеяла, мешочки с едой и бочонки с водкой, приготовленные для долгого пути из Злочева в Люблин. Дорога предстояла в две-три недели. В кибитке сидел Хаим-почтарь или, как его называли, Хранитель Израиля. Он должен был защищать в пути от разбойников. Хаим, высокий сильный мужчина, умел ездить верхом и единственный во всем местечке знал, как обращаться с ружьем и порохом. На груди и на спине у еврейского стражника висело по ружью, на широком поясе — пороховница.
Хаим служил общине. К нему обращались, когда надо было отправить посланника в другой город или доставить на раввинский суд того, кто не хотел прийти по доброй воле. Тогда Хаим привозил его силой.
Хаим-почтарь выполнял в местечке все поручения, для которых требовались смелость и сила. Но их было недостаточно, поэтому Хаим обзавелся оружием.
Еще одним попутчиком оказался реб Иойна Эйбшиц, местечковый проповедник. Каждую субботу он произносил в синагоге речь, где расписывал, не жалея красок, ад со всеми его ужасами и рай со всеми его наслаждениями.
Реб Иойна знал в аду каждую печь, каждый котел, будто уже не раз там бывал. Теперь он собрал свои проповеди в книгу и хотел представить ее в Люблине Вааду четырех земель, чтобы получить одобрение больших раввинов и право ее напечатать, а заодно рассчитывал найти на ярмарке богатого торговца, который мечтает о доле в будущем мире и согласится издать книгу за свой счет.
Наконец из дома вышли Мендл и Шлоймеле. Старая Маруся вынесла сундучок с вещами, на еврейском языке пожелала Шлоймеле хорошо учиться. Мать и жена стояли у дверей корчмы.
— Почему не прощаешься с женой, Шлоймеле? Когда муж уезжает надолго, надо попрощаться, — сказал отец.
Шлоймеле, в длинном до земли кафтане, в рыжей меховой шапке, подошел к жене, стоявшей рядом со свекровью, и, глядя в сторону, сказал:
— До свидания, Двойра!
Девочка молчала.
— Скажи мужу: «Счастливого пути, учись хорошо», — подсказала свекровь.
— Счастливого пути, учись хорошо, — повторила девочка. Впервые с тех пор как сыграли свадьбу, Шлойме и Двойра стеснялись смотреть друг другу в глаза.
Шлоймеле уже готов был сесть в кибитку, но в последнюю минуту сердце матери не выдержало. Она бросилась к своему единственному сыну, обняла его, обливаясь слезами, стала покрывать поцелуями лицо: «Бог тебя храни! Как же долго я тебя не увижу!» Старая казачка тоже бросилась к Шлоймеле, только молодая жена стояла в стороне, серьезно глядя себе под ноги.
— Юхевед, — напомнил Мендл жене, — ты удостоилась отправить сына в ешиву к величайшим ученым, и ты плачешь?
— Ну, с Богом. — Мать смахнула фартуком слезы.
Шлоймеле вытер рукавом материнские поцелуи и запрыгнул в кибитку.
— Счастливой дороги, храни вас Бог от всех бед, — пожелала мать.
* * *
Не спеша проехала кибитка через спящее местечко и покатила по помещичьим полям. Снопы золотились на солнце, трава была влажной от утренней росы, и в чистом, прохладном воздухе плыли облачка дыма, встававшего над соломенными крышами крестьянских хат. Все вокруг было милым и уютным, но чем дальше уезжала кибитка, чем выше поднималось и сильнее припекало солнце, тем реже попадались возделанные поля и шире разливался бесконечный мир.
И вот уже кибитка затерялась в море высокой, душистой травы и распустившихся ярких цветов — без конца, без края. Повсюду — мир Божий, насколько видит глаз. Вот забрался на холм молодой лесок, сплелись в легкий шатер тонкие, упругие ветки верб, а сквозь них смотрят белые облака, несутся, как стадо овец, в бескрайнем небе.
В тени деревьев полевая трава кажется зеленее и гуще. Вспыхивают на солнце красные дикие маки. Так степь играет светом и красками своих цветов и трав — ни для кого, лишь для себя и своего Создателя.
Узкая дорога, сбежав с холма в долину, утонула в море травы, и уже было не разобрать, куда ехать. Тогда возчик Гилел бросил поводья: пусть лошади сами найдут дорогу по запаху воды в колодцах Умани. Лошади вскидывают головы, раздувают влажные ноздри, всхрапнув, глубже всаживают шеи в хомуты и пускаются галопом в сердце степи.
Здесь, в бескрайних степных просторах, страх зашевелился в сердцах путешественников. С беспокойством осматривались они, не покажется ли над травой зеленая шапка татарина, не выглянет ли из кустов белая овчина казачьей папахи. До самой Умани степь была полна опасностей. Из-за Днепра совершали вылазки запорожцы, выслеживали еврейских торговцев. Татары на легких лодках спускались по Днепру из своей страны, скрывались в высокой траве, ожидали кибитки с пассажирами, чтобы захватить их и отвезти на невольничьи рынки Константинополя или Смирны, — они знали, что турецкие евреи не пожалеют денег, чтобы выкупить своих единоверцев.
Тяжело было на сердце у Мендла, он то и дело с надеждой посматривал на их защитника, почтаря Хаима, сидевшего на козлах. Но Хранитель Израиля уткнулся головой в колени, спрятал нос в зарослях бороды, зажмурил глаза под густыми, черными бровями и спал сном праведника.
Но напрасно боялся Мендл. Что может быть спокойнее степи, пения птиц, трав и цветов, бесчисленных красок и оттенков, которыми она играла в этот тихий, солнечный день? Жужжали, роились насекомые — казалось, над травой вьется легкий дымок. Порхали, кружились в воздухе бабочки, переливаясь теми же красками, что и цветы, с которых они взлетали. День разгорался в степи, солнце согревало каждую былинку. Степь благоухала, от белых лепестков шел аромат меда, наполняя все живое сладкой, тихой печалью.
Иногда топот копыт поднимал стаю птиц. Они взлетали, носились над травой, кружили над кибиткой, будили степь криками и хлопаньем черных крыльев. И все оживало. Степь говорила языком птиц и цветов. Над кустами дрожали облачка насекомых, разбуженных птичьим криком, и уже нельзя было отличить цветок от севшей на стебель бабочки.