— Вскоре после его рождения жена ушла от меня: бросила нас обоих, — сказал смотритель, и Роджер вздрогнул от неожиданности. — Больше ничего о ней не слышал. Так что я был мальчику и за мать, и за отца. А звали ее Гортензия, и она всегда была с большой придурью.
В камере стало теперь совсем темно. Роджер не видел даже силуэта тюремщика. Голос, раздававшийся вблизи, больше напоминал скулеж какого-то животного, чем человеческую речь.
— В первые годы чуть ли не все жалованье у меня уходило на женщину, которая за ним смотрела, нянчила его, — продолжал смотритель. — Все свободное время я проводил с ним. Он рос слабеньким, нежным, послушным. Ничего общего с теми сорванцами, которые пьют и воруют и треплют нервы родителям. Был подмастерьем у знаменитого закройщика, тот хвалил его. Мог бы многого добиться на этой стезе, да вот вбил себе в голову, что должен идти на фронт, несмотря на свое плоскостопие.
Роджер Кейсмент не знал, что сказать на это. Ему было жаль смотрителя — видно было, что страдает неподдельно, — и хотелось бы как-то утешить его, но какими словами можно унять эту нутряную, утробную боль? Спросить бы, как его зовут, как звали сына — тогда бы оказался, быть может, немного ближе к ним, — но он не решался перебить его.
— Два письма пришло, — продолжал смотритель. — Первое — еще из учебного отряда. Писал, что ему нравится военная жизнь и, когда кончится война, он останется, может быть, в армии. А второе письмо было совсем другого рода. Целые абзацы были замазаны черной тушью — цензор вымарал. Нет, он не жаловался, но в каждой строчке сквозила какая-то горечь. И страх. Больше он вестей не подавал. А потом пришла похоронка. Сказано было — пал смертью храбрых в бою под Лоосом. Я и не слышал, что есть такой город. Даже на карте поискал, но не нашел. Должно быть, маленький совсем.
Роджер во второй раз услышал этот звук, напоминающий птичью руладу. Ему показалось, что неразличимый во тьме силуэт вздрогнул.
Что происходит сейчас с его пятьюдесятью тремя земляками? Проявило ли германское командование уважение к их договоренностям, сохранило ли маленькую бригаду как отдельную боевую единицу, оставило ли ее под Цоссеном? Он не был уверен в этом. Разговаривая и споря с капитаном Рудольфом Надольни, Роджер не мог не замечать, с каким пренебрежением стали относиться немцы к этой ничтожной горстке солдат. А ведь поначалу, убежденные доводами Кейсмента, что сотни военнопленных запишутся в Ирландскую бригаду, они поддержали идею объединить две тысячи их в Лимбургском лагере. Полный провал и горькое разочарование! Горше не было в его жизни. Эта неудача поставила его в нелепое положение и дымом развеяла его патриотические мечты. Капитан Роберт Монтейт считал, что ошибкой было обращаться сразу ко всем военнопленным, тогда как следовало разбить их на мелкие группы. Человек по двадцать-тридцать — тогда можно было бы вести диалог, отвечать на возражения, разъяснять недоумения. А чего другого ожидать от толпы исстрадавшихся, озлобленных поражением, униженных людей? Они поняли только то, что Роджер призывает их перейти на сторону вчерашнего и сегодняшнего врага, — потому и проявили такую враждебность. Впрочем, и ее можно истолковать по-разному. Однако никакими рассуждениями не вытравить горечь оскорбления: изменником, предателем, продажной шкурой, переметной сумой его называли те самые люди, его соотечественники, ради которых он тратил свое время, пожертвовал честью, поставил на карту будущее. Вспомнилось, как Герберт Уорд, подшучивая над национализмом Роджера, призывал друга вернуться к действительности и очнуться от этого „сна кельта“, который оковывал его.
Одиннадцатого апреля 1916 года, накануне отъезда в Германию, Роджер написал письмо германскому канцлеру Теобальду фон Бетманн-Холльвегу, напоминая ему основные пункты договоренностей относительно судьбы Ирландской бригады. Согласно им, солдаты могли быть отправлены воевать только за Ирландию и ни в коем случае не использоваться как германская воинская часть на других участках фронта. Предусматривалось, что, если Германия не одержит победу, ирландцев переправят в Соединенные Штаты или в какую-нибудь нейтральную страну, которая согласится принять их, ибо в Великобритании всех ожидает смертная казнь. Выполнят ли немцы свои обязательства? С тех пор как Роджер попал в тюрьму, эта тревожная неопределенность не давала ему покоя. А что, если капитан Рудольф Надольни, едва лишь они с Монтейтом и Бейли отплыли в Ирландию, расформировал бригаду и вернул добровольцев в Лимбургский лагерь, где те снова стали ежедневно подвергаться не только оскорблениям и унижениям, но и угрозам самосуда?
— Я просил, чтобы мне отдали его останки, — вновь донесся до него страдальческий голос смотрителя. — Хотел предать их земле, как полагается по обряду — в Гастингсе, где родился и он, и я, и отец мой, и дед. Мне отказали. Сказали, это невозможно в связи с обстоятельствами военного времени. Вы понимается что это такое — „обстоятельства военного времени“?
Роджер не ответил, понимая, что тюремщик разговаривает не с ним, а через него, с самим собой.
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — продолжал тот. — От бедного моего мальчика ничего не осталось. Разрывной снаряд или мина обратили его в пыль. В том богом проклятом месте под названием Лоос. Или его свалили в братскую могилу вместе с другими убитыми. И я так никогда не узнаю, где он лежит, и не смогу цветочков принести или прочесть молитву.
— Самое главное — не могила, смотритель, а память, — сказал Роджер. — Это много важнее. Ваш сын — сейчас там, где ему важно лишь знать, что вы вспоминаете его с такой нежностью.
По тому, как качнулся силуэт, Роджер понял: его слова удивили смотрителя. Быть может, он и забыл, что сидит в камере с ним рядом.
— Если бы я знал, где искать жену, съездил бы к ней, сообщил, поплакали бы вместе, — сказал он. — Я не держу на нее зла, что ушла от меня. Но я даже не знаю, жива ли она. А она никогда не справлялась, как там сын, которого бросила. Нет, она не злая, а полусумасшедшая, я ведь вам говорил.
Сейчас Роджер опять задавал себе тот же вопрос, что не давал ему покоя ни днем, ни ночью с тех самых пор, как на рассвете, оказавшись на побережье Банна-стрэнда в бухте Трали, услышав щебет ласточек, увидев первые лесные фиалки, он спросил себя: как же так могло получиться, что никто — ни лоцманская шлюпка, ни баркас — не встретили „Ауд“ с грузом винтовок, пулеметов и патронов в трюме и субмарину, доставившую его самого, Монтейта и Бейли. Что же случилось? Ведь он собственными глазами читал письмо Джона Девоя графу Иоганну Генриху фон Берншторффу, и в письме этом было ясно сказано, что восстание начнется между Чистым четвергом и Светлым Христовым воскресеньем. И потому транспорт с оружием должен быть без опоздания доставлен 20 апреля в Фенит в бухте Трали. Там будет ожидать опытный ирландский лоцман и несколько баркасов, на которые перегрузят оружие. Все эти требования 5 апреля, особо подчеркнув срочность, Джозеф Планкетт повторил в Берне германскому поверенному в делах, а тот передал в Министерство иностранных дел и Генштаб, что оружие должно оказаться в бухте Трали 20 апреля — не раньше и не позже. И к этой дате и „Ауд“, и подводная лодка U-19 вышли в точку рандеву. Что за чертовщина вмешалась в эти дела? Никто не встретил корабли, и это привело к катастрофе и провалу восстания, а его, Роджера Кейсмента, заживо погребло в тюремных стенах. Как рассказали ему следователи Бэзил Томсон и Реджинальд Холл, когда в ирландских водах британские боевые корабли перехватили „Ауд“, его капитан, который, сильно рискуя, продолжал ждать „волонтеров“ и после того, как минул условленный срок, был вынужден затопить судно и пустить на дно двадцать тысяч винтовок, десять пулеметов, пять миллионов патронов — а ведь с ними мятеж, подавленный британцами с неслыханной жестокостью, мог бы получить шанс на успех.