— Откуда же у тебя столько денег? — спросила его ночью Амалия.
— Откладывал все эти годы, — говорит Амбросио. — Хотел своим домом жить, на себя работать.
— Радоваться бы должен, — сказала тогда Амалия. — А ты не рад. Тебе грустно, что из Лимы уехал.
— Теперь у меня хозяина не будет, теперь я сам себе голова, — отвечал Амбросио. — Что ты, глупая, я очень рад.
Нет, это он соврал, доволен он стал только потом. А первое время ходил хмурый и вроде бы чем-то удрученный и почти не разговаривал. Но и с нею, и с Амалитой-Ортенсией был ласков и заботлив. В первый день, когда в гостинице жили, вышел и вернулся со свертком. А в свертке была одежда для них обеих. Амалии платье оказалось велико, она прямо утонула в этом пестром балахоне до самых щиколоток и выглядела, наверно, потешно, но он даже не улыбнулся. Сразу же по приезде отправился он в транспортную компанию, но там ему сказали, что дона Иларио сейчас нет, вернется через десять дней. А что же они, Амбросио, будут делать? Подыщут жилье и, пока не пришла пора впрягаться, развлекутся немного, Амалия. Особенно им развлечься не удалось: Амалию все мучили тяжкие сны, Амбросио скучал по Лиме, — но все же попытались и истратили кучу денег. Пробовали разные индейские яства на улице Комерсио, наняли лодочку и поплавали по Укаяли [64] , съездили на экскурсию в Яринакочу, сходили несколько раз в кино. Крутили там старые картины, а Амалита-Ортенсия начинала в темноте плакать, и зрители тогда кричали: выведите их, смотреть не дают. Дай мне ее, говорил Амбросио, давал ей свой палец вместо соски, и она смолкала.
Но мало-помалу Амалия стала привыкать, мало-помалу Амбросио веселел. Приводили в божеский вид свое жилище, работали день и ночь, Амбросио купил краски, побелил стены снаружи и внутри, а Амалия соскребла с полу всякую гадость. По утрам вместе ходили на рынок, покупали кое-какой еды. Научились различать и узнавать улицы — по церквам, мимо которых проходили: баптистская, адвентистов седьмого дня, католическая, евангелическая, Троицы. Научились и разговаривать друг с другом по-новому: до чего же ты переменился, мне иногда кажется, тебя подменили, а настоящий Амбросио в Лиме остался. Да почему же, Амалия? Потому что грустный стал и взгляд такой сосредоточенный, а глаза иногда вдруг гасли и начинали блуждать, как у животного. Да ты с ума сошла, Амалия, скорей уж наоборот: там, в Лиме, остался не настоящий Амбросио, а здесь ему хорошо, он любит, когда солнце, а от лимского низкого неба ему так часто делалось тоскливо. Дай-то Бог, Амбросио. По вечерам они, как и все в Пукальпе, выходили из дому, садились возле дома, вдыхали поднимавшуюся от реки свежесть, разговаривали, а в траве трещали цикады, пускали свои рулады жабы. Однажды утром Амбросио принес ей зонтик: на вот, держи, чтоб не жаловалась, что от жары деваться некуда. Ну, Амалия, теперь ты истая горянка. Кошмары стали реже и не такие жуткие, стали исчезать, а с ними — и страх, который охватывал ее всякий раз при виде полицейского. Средство от страха было одно — не сидеть праздно, а чем-нибудь заняться — стряпать, стирать, ходить за девочкой, пока Амбросио пытался превратить пустырь за домом в огород. С раннего утра, разувшись, проходил он ряд за рядом, выпалывая сорняки, но они тут же вырастали снова и перли еще гуще. Неподалеку от их домика стоял другой, выкрашенный в белый и синий цвет, а в саду росли фруктовые деревья, и как-то утром Амалия пошла к соседям спросить совета, и сеньора Лупе приняла ее радушно. Конечно, конечно, помогу чем смогу. Сеньора Лупе стала первой и самой близкой их подругой, ниньо, ближе ее никого в Пукальпе у них не было. Амбросио она научила засевать землю сразу после прополки: вот здесь маниоку, сюда — бататы, сюда — картошку — и сама подарила им семена, а Амалию — готовить рагу, которое ела вся Пукальпа — жареные бананы с рисом, маниокой и рыбой.
— Как это так: женились оттого, что в аварию попали? — смеется Амбросио. — Хотите сказать, вас заставили?
Все началось с одного из тех бестолковых пустых вечеров, которые колдовским образом превращались в пирушки. В «Кронику» позвонил Норвин и сказал, что ждет их в «Патио», и Сантьяго с Карлитосом после работы отправились туда. Норвин желал идти в публичный дом, Карлитос тянул в «Пингвин», подбросили монету, и Карлитос выиграл. Ночной клуб мрачно пустовал. Педрито Агирре присел к ним и угостил пивом. Когда кончилось второе «шоу» и разошлись последние посетители, получилось как-то так, что танцовщицы и оркестранты и вся прислуга из бара сдвинули столы, и внезапно началось веселье. Посыпались шутки, анекдоты, тосты, и жизнь вдруг показалась забавной, привлекательной, искрящейся и сулящей много приятного. Все пили, пели, принимались и сейчас же бросали танцевать, а рядом с Сантьяго сидели Карлитос и Китаянка, прильнув друг к другу, глядя друг другу в глаза, словно только что обрели и осознали свою любовь. До трех утра они пили, болтали без умолку, были великодушны и милы, а в три Сантьяго почувствовал, что влюбился в Аду-Росу. Помнишь ее, Савалита: небольшая, смуглая, с крепеньким, выпуклым задом. Кривые ножки, думает он, золотой зуб, несвежее дыханье, брань через каждое слово.
— Да нет, настоящая авария, — говорит Сантьяго. — Разбился на машине.
Первым исчез Норвин с сорокалетней огненногривой танцовщицей. Китаянка и Карлитос уговорили Аду-Росу ехать к ним. Сели в такси и отправились к Китаянке, в Санта-Беатрис. Сантьяго сидел впереди, словно по рассеянности позабыв руку на колене Ады-Росы, дремавшей на заднем сиденье рядом с Китаянкой и Карлитосом, которые неистово целовались. Приехали, пили холодное пиво, слушали музыку и танцевали. Когда за окном посветлело, Китаянка с Карлитосом заперлись в спальне, а Сантьяго с Адой-Росой остались в гостиной. Целоваться они начали еще в «Пингвине», а теперь продолжали, и Ада-Роса села к нему на колени, но когда он попытался раздеть ее, взбрыкнула, подняла крик, стала крыть его последними словами. Ладно, ладно, обойдемся, Ада-Роса, только без драки. Он снял подушки из кресла, бросил их на ковер, улегся и уснул. А проснувшись, увидел в голубоватом сумраке, что она спит одетая на диване, свернувшись, как младенец в утробе матери. Он доковылял до ванной, несказанно мучаясь от ломоты во всем теле и отдающей желчью мигрени, сунул голову под струю холодной воды. Потом ушел: на улице солнце резануло по глазам так, что выступили слезы. Выпил черного кофе в баре на Пти-Туар, а потом, одолевая автобусную тошноту, доехал до Мирафлореса, а оттуда — до Барранко. Часы на здании муниципалитета показывали полдень. Сеньора Лусия оставила на подушке записку: просили срочно позвонить в «Кронику». Ну уж дудки, за кого это Ариспе его принимает? — и он уже собрался нырнуть под одеяло, как вдруг подумал, что любопытство все равно не даст уснуть, натянул пижаму и спустился к телефону.
— Так вы, значит, недовольны, что женились? — говорит Амбросио.
— Ну и ну, — сказал Ариспе. — Почему такой замогильный голос?
— Повеселились, — сказал Сантьяго. — Теперь просто кончаюсь. Всю ночь не спал.
— В машине поспишь, — сказал Ариспе. — Хватай такси и мчись сюда. Поедешь с Перикито и Дарио в Трухильо.