Разговор в "Соборе" | Страница: 154

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Твой папа, дон Фермин… — Он раскраснелся, Савалита, он запыхался — видно, бегом бежал от машины к дому. — Только что позвонил Чиспас.

Ты был в пижаме, Савалита, ты путался в брючинах, а когда писал записку Ане, рука у тебя тряслась.

— Скорей, — повторял, стоя на пороге, Попейе. — Скорей.

В клинику они приехали одновременно с Тете. Когда позвонил Чиспас, она была в церкви и сейчас держала в одной руке записку Попейе, а в другой — требник. Несколько минут они потеряли, бродя без толку по больничным переходам, пока не свернули наконец в нужный коридор и не увидели Чиспаса. Вид у того был как у ряженого, думает он, красно-белая пижамная куртка, брюки не застегнуты, пиджак от другого костюма, башмаки на босу ногу. Он держал за плечи Керн, та плакала, рядом стоял мрачный врач и что-то говорил им. Чиспас протянул тебе руку, и тут Тете заплакала навзрыд. Он скончался по дороге, говорили врачи, а может быть, еще раньше, дома, когда мама, проснувшись, увидела, что он лежит неподвижный и окостенелый, с открытым ртом. Во сне, говорили они, в одночасье, не мучился. Но Чиспас уверял, что, когда он с помощью Керн и дворецкого укладывал его в машину, отец еще жил, и сердце у него еще билось. Мама была в приемном покое, когда ты вошел, ей делали укол, она совсем потеряла голову и, когда ты обнял ее, заголосила. Вскоре укол подействовал, она уснула, а кричала теперь Тете. Стали появляться родственники, пришла Ана, а ты с Попейе и Чиспасом весь день занимались похоронами. Катафалк, думает он, хлопоты на кладбище, извещение в газету. Тогда ты и вернулся, Савалита, в лоно семьи и больше уже с нею не порывал. Чиспас время от времени вдруг издавал короткое рыдание, думает он, карманы у него были набиты успокаивающими таблетками, и он сосал их как леденцы. Домой они приехали к вечеру: сад, комнаты, кабинет были уже заполнены людьми. Мама уже поднялась и надзирала за тем, как готовятся к панихиде. Она не плакала, была не накрашена и показалась тебе вдруг очень старой: ее окружали Тете, Керн, тетя Элиана, тетя Роса и Ана. И Ана тоже, думает он. Народу все прибывало, весь вечер приходили и уходили люди, стоял тихий говор, стлался табачный дым, принесли первые венки. Дядюшка Клодомиро просидел всю ночь у гроба, молчаливый, напряженный, с восковым лицом, а когда ты подошел к изголовью, уже начинало светать. Сквозь тусклое стекло ты не видел его лица, думает он: только сложенные на груди руки, его самый парадный костюм и тщательно причесанные волосы.

— До этого я его года два не видел, — говорит Сантьяго. — С самой моей женитьбы. И горевал я больше всего не потому, что он умер. Все там будем, верно, Амбросио? Я горевал оттого, что не успел с ним помириться.

Похороны были на следующий день, в три часа. Все утро приносили телеграммы, визитные карточки, квитанции об уплате за мессу, венки, а в газетах появилось объявление в черной рамке. Да, Амбросио, народу было множество, даже представитель правительства, а на кладбище появились прадистский министр, одристский сенатор, лидер апристский и еще один белаундистский. Дядюшка Клодомиро, Чиспас и ты не меньше часа стояли у кладбищенских ворот, принимая соболезнования. Назавтра Сантьяго и Ана провели в Мирафлоресе целый день. Мама, окруженная родней, не выходила из своей комнаты, а увидев вас, обняла и поцеловала Ану, а Ана обняла и поцеловала ее, и обе заплакали. Так устроен мир, Савалита, думает он. Да так ли устроен мир, думает он. К вечеру пришел Клодомиро и сидел с ними в гостиной: он казался рассеянным или погруженным в свои мысли, и когда его о чем-нибудь спрашивали, отвечал односложно и неразборчиво. На следующий день тетушка Элиана, чтобы избежать визитов соболезнования, увезла мать к себе, в Часику.

— Больше я с родными не ссорился, — говорит Сантьяго. — Мы редко видимся, и так, на расстоянии, отлично ладим.


— Нет, — повторил Амбросио. — Я не ругаться сюда пришел.

— И хорошо сделал, — сказала Кета. — А не то я позвала бы Робертито, он у нас главный по этим делам. Ну, говори, какого дьявола тебе тут надо, или уматывай.

На этот раз они были одеты, и не лежали в кровати, и свет в комнате не был погашен. Снизу, из бара и кабинета, доносился обычный шум — музыка, голоса, смех. Амбросио сидел на кровати. Кета видела в конусе света от лампы его неподвижное массивное тело в синем костюме, его ноги в черных башмаках с острыми носами, белый крахмальный воротничок его сорочки. Видела она и то, сколько отчаяния в его неподвижности и какая бешеная злоба плещется на дне его глаз.

— Вы сами отлично знаете, что я пришел из-за нее. — Амбросио смотрел на нее прямо, не моргая. — Вы могли что-нибудь сделать, а ничего не сделали. А ведь вы ее подруга.

— Знаешь что, — сказала Кета. — У меня своих забот предостаточно. Говорить об этом не желаю, я тут деньги зарабатываю. Иди отсюда и, главное, не возвращайся. Чтоб ни здесь, ни у меня я тебя больше не видела.

— Вы должны были что-нибудь сделать, — внятно, упрямо, жестко произнес он. — Так будет лучше.

— Мне лучше? — сказала Кета; она стояла, подбоченившись, слегка изогнувшись всем телом, прислонясь к двери.

— Ей, — пробормотал Амбросио. — Вы же сами мне говорили, что дружите с нею, что, хоть она и полоумная, хорошо к ней относитесь.

Кета шагнула вперед, села на единственный стул. Положила ногу на ногу, медленно оглядела его, а он, впервые не опустив глаз, выдержал ее взгляд.

— Тебя прислал Златоцвет, — неторопливо выговорила она. — Но почему ко мне, а не к ней? Я к этому делу отношения не имею. Так и передай ему: пусть меня не впутывает. Полоумная — сама по себе, я — сама по себе.

— Никто меня не присылал, он даже и не знает, что мы с вами знакомы, — очень медленно сказал Амбросио, не сводя с нее глаз. — Я пришел поговорить с вами. По-дружески.

— По-дружески? — сказала Кета. — С чего ты взял, что мы — друзья?

— Убедите ее, усовестите, пусть опомнится, — пробормотал Амбросио. — Ведь она очень плохо поступает. Скажите ей: у него нет денег, дела его — хуже некуда. Посоветуйте ей, пусть забудет про него — навсегда пусть забудет.

— Он что, снова засадит ее в тюрьму? — сказала Кета. — Какую еще пакость он ей устроит?

— Он ее в тот раз не засадил, а вытащил, — не повышая голоса, не шевелясь, сказал Амбросио. — Он ей помогал, платил за больницу и вообще деньги давал. А ведь его никто не заставлял, не принуждал, ему просто жалко ее было. А теперь больше не даст. Скажите ей, что она очень нехорошо себя с ним вела. И чтоб больше не смела ему угрожать.

— Ладно, иди отсюда, — сказала Кета. — Пусть Златоцвет и полоумная сами договариваются. Это их дело. Не мое и не твое, так что не суйся.

— Посоветуйте ей уняться, — повторил напряженно, упрямо Амбросио. — А то как бы это ей боком не вышло.

Кета засмеялась и сама поняла, что смех этот был нервным и деланным. Он глядел на нее со спокойной решительностью, только в самых зрачках тлело усмиренное, но неистовое затаенное бешенство. Они молчали, уставившись друг на друга, и разделяло их не больше полуметра.