— Уезжает-покидает, — услышал он наигранно жалобный голосок: ах, артистка, — он меня больше не любит, Кетита.
— Ну и бог с ним, — Кетита перевернулась на бок, обняла ее. — Пусть себе едет, не горюй, я тебя утешу.
Он услышал бесстыдное хихиканье Ортенсии, увидел, как она жалась к Кете, и подумал: вечно одно и то же. Смеясь, играя и заигрываясь, они смыкали объятия все теснее, приникали друг к другу все ближе, и он видел, как раздвинутые смехом губы легко, словно клюя, прикасались к губам, отдергивались и снова сближались, видел, как переплетались их ноги. Он смотрел на них с последней площадки лестницы, курил, благодушно улыбаясь, и сам чувствовал, что в глазах у него появилась нерешительность, а в груди проклюнулась ярость. Внезапно, словно сдаваясь, он опустился в кресло, швырнул на пол портфель.
— Все вранье, что доктор прописал ему восьмичасовой сон, и про заседание комиссии — тоже, — говорил он, словно размышляя вслух. — Он поехал в клуб играть. Он хотел остаться, но не смог превозмочь себя. Он потакает своим слабостям.
Женщины, щекоча друг друга, ненатурально вскрикивая, шепчась, сцепясь, перекатились на самый край широкого низкого дивана. Но не упали: задержались и отодвинулись обратно, толкаясь, цепляясь, хохоча. Сморщив лоб, полуприкрыв веками глаза, он не сводил с них настороженного взгляда. Во рту у него пересохло.
— Единственный порок, которого я не признаю, — вслух думал он. — Единственный порок, который для такого богача, как Ланда, оборачивается настоящей придурью. Зачем играть? Чтобы приобрести большее? Чтобы потерять то, что имеешь? Никто не доволен собой: всегда чего-то недостает или чего-то слишком много.
— Смотри, он разговаривает сам с собой. — Ортенсия, уткнувшаяся было лицом в шею Кеты, подняла голову. — Он спятил. Никуда не пошел.
— Налей мне, — кротко сказал он. — Вы меня погубите обе.
Улыбаясь, бормоча что-то сквозь зубы, Ортенсия неверными шагами направилась к бару, а он, отыскав взглядом глаза Кеты, показал ей движением головы на дверь в буфетную: запри, прислуга проснется. Ортенсия подала ему стакан с виски, села к нему на колени. Он пил, подолгу держа виски во рту, и, полузакрыв глаза, чувствовал ее голую руку, обвивавшую его шею, пальцы, ерошившие ему волосы, слышал ее несвязное нежное лепетанье: Кайито-Дерьмо, Кайито-Дерьмо. Жжение во рту было терпимо, даже приятно. Он вздохнул, отстранил Ортенсию и двинулся вверх по лестнице, не глядя себе под ноги. Так призрак обретает плоть и вес, прыгает на тебя сзади и валит наземь: так было когда-то с Ландой, так было со всеми. Он вошел в спальню и не стал зажигать свет. Ощупью добрался до кресла, сел и, как со стороны, услышал свой неприязненный смешок. Развязал галстук, сбросил пиджак. Сеньора Эредиа внизу, сейчас поднимется. Он напрягся всем телом, замер, стал ждать, когда же она поднимется.
— Тебе бывает тоскливо, Амбросио? — говорит Сантьяго. — Это ничего. Мой друг дал мне верное средство от этого.
— Давайте-ка здесь встанем, — сказал Чиспас. — Там сплошная пьянь, если спустимся, кто-нибудь обязательно привяжется к Тете, добром не кончится.
— Вперед еще немножко, — сказала Тете. — Мне не видно танцующих.
Чиспас подогнал машину почти вплотную, и им открылись плечи и лица тех, кто танцевал в «Насьонале», стала слышна музыка, донесся голос распорядителя, объявлявшего «лучший тропический оркестр Лимы». А когда барабаны и трубы смолкли, за спиной зашумело море, и они обернулись и увидели за парапетом вскипающие белой пеной волны. У дверей ресторанов и баров стояло несколько машин. Ночь была прохладная, звездная.
— Как здорово, мы их видим, а они нас — нет, — сказала Тете. — Как будто что-то запретное делаешь. А?
— Иногда по вечерам тут бывает старик, — сказал Чиспас. — Вот будет лихо, если он застукает нас всех троих.
— Да он убьет на месте, если узнает, что мы увязались за тобой, — сказала Тете.
— Он разрыдается от счастья, увидав блудного сына, — сказал Чиспас.
— Можете мне не верить, но я — вот-вот заеду домой, причем нагряну без предупреждения, — сказал Сантьяго. — Может, даже на следующей неделе.
— Почему же мы тебе должны верить? Сколько месяцев ты нам сказки рассказываешь? — Лицо Тете осветилось. — Я придумала! Едем домой прямо сейчас, сию минуту, помиришься с родителями!
— Нет, не сегодня, — сказал Сантьяго. — И потом, по законам мелодрамы, я должен появиться один.
— Никогда ты не приедешь, и я тебе скажу почему, — сказал Чиспас. — Ты будешь ждать, чтобы отец явился к тебе в пансион, попросил прощения, уж не знаю за что, и стал умолять тебя вернуться.
— Ты не навестил его, даже когда его преследовал этот негодяй Бермудес, — сказала Тете. — Даже в день рождения не позвонил. Какая же ты скотина.
— Но если так, то ты сильно ошибаешься, — сказал Чиспас. — Не дождешься. Ты вел себя как полоумный, и родители имели полное право обидеться. Так что просить прощения тебе, а не им.
— Каждый раз талдычите мне одно и то же. Неужели нельзя еще о чем-нибудь? — сказал Сантьяго. — Сменим пластинку. Когда ты выходишь за Попейе, Тете?
— С ума сошел? — сказала Тете. — Никогда. Мы просто друзья.
— Еженедельно — столовую ложку магнезии и бабу, — сказал Карлитос. — Вот верное средство от подавленности и тоскливого настроения, Савалита.
Не успела она вернуться домой, как навстречу бросилась ошалевшая Карлота: по радио передавали, наш хозяин больше не министр, на его место поставили какого-то генерала. Да? — притворно удивилась Амалия, — а хозяйка что? Да что хозяйка, она прямо взбесилась, Симула отнесла ей газеты, так она так ее покрыла, что здесь было слышно. Амалия поставила на поднос апельсиновый сок, кофе, тосты и еще на лестнице услышала тиканье — позывные радиостанции «Время». Хозяйка была полуодета, на незастеленной кровати разбросаны газеты, не поздоровалась в ответ на «доброе утро», а злобно сказала: только кофе. Амалия налила, та поднесла чашку к губам, сделала глоток и отставила. Хозяйка металась от ванной к туалетному столику, Амалия носила за ней кофе — та, одеваясь, прихлебывала на ходу — и видела, как дрожит ее рука, как изломанной линией сошлись к переносице брови, и сама задрожала: неблагодарные твари, если бы не он, где бы сейчас был Одрия со всей своей сворой. Ничего, ничего, посмотрим, как они повертятся без него, и роняла губную помаду, и два раза проливала кофе, без него они и месяца не протянут. Она выскочила из комнаты, так толком и не накрасившись, вызвала такси, а пока ждала, кусала губы и даже выругалась. Когда она уехала, Симула включила радио, и целый день они его слушали. Говорили про членов нового кабинета, передавали их биографии, но нигде, ни по одной программе хозяина даже не упомянули. Под вечер сообщили, что забастовка в Арекипе прекращена, что завтра откроются гимназии и университет, магазины, и Амалия вспомнила, что туда, в Арекипу, уехал приятель Амбросио: может, его там убили? Симула с Карлотой обсуждали новости, она молча их слушала, а иногда отвлекалась на свое, думала про Амбросио: за тебя испугался, из-за тебя пришел, для тебя. Надо полагать, раз он теперь не министр, здесь больше жить не будет, сказала Симула, а Карлота: вот беда-то, беда для нас для всех, а Амалия подумала: а разве плохо, если Амбросио найдет для них квартирку, конечно, плохо, ведь это значит чужой бедой воспользоваться. Хозяйка вернулась поздно, и не одна, а с сеньоритой Кетой и с сеньоритой Люси. Уселись в комнате, и, покуда Симула готовила ужин, Амалия слышала, как они ее утешали: его отставили, чтобы забастовка кончилась, но от дел не отстранят; он и дома сидя всем будет заправлять, не такой человек, Одрия ему обязан по гроб жизни. Но он ни разу не позвонил, сказала хозяйка, ходя из угла в угол, а они: да он занят выше головы, заседания, совещания, позвонит, а скорей всего, сегодня и приедет. Тут они налегли на виски, а когда пошли за стол, то уже хохотали, сыпали шуточками. Уехала сеньорита Люси около полуночи.