— Что? Больше шику? — переспросила г-жа Вердюрен. — Стало быть, нынче есть шик и в болезнях? А я и не знала… Да нет, вы надо мной смеетесь! — неожиданно воскликнула она и уронила голову на ладони. — Я-то хороша: спорю с вами совершенно серьезно, а вы, оказывается, меня дурачите.
Вердюрен решил, что по такому пустячному поводу хохотать не стоит, а потому ограничился тем, что пыхнул трубкой, и пришел к печальному выводу, что на поприще любезности ему за женой не угнаться.
— Вы знаете, ваш друг нам очень понравился, — сказала г-жа Вердюрен Одетте, когда та с ней прощалась. — Он прост, мил; если и другие ваши приятели — такие же, как он, то приводите их всех.
Вердюрен вставил, что Сван не оценил тетку пианиста.
— Да он еще не приноровился, — возразила г-жа Вердюрен, — с первого раза дух нашего дома не уловишь, к нему нельзя предъявлять такие же требования, как к Котару — давнему члену нашего маленького кланчика. Первый раз — не в счет, тут дай Бог найти общий язык. Одетта! Давайте уговоримся, что завтра мы с ним встречаемся в Шатле . Возьмите его с собой!
— Да нет, он не захочет.
— Ну, как угодно. Лишь бы он от нас в конце концов не дернул!
К великому изумлению г-жи Вердюрен, у Свана и в мыслях не было «дернуть». Он появлялся в обществе Вердюренов везде: в загородных ресторанах, где, впрочем, они еще бывали редко, так как сезон не начался, чаще — в театре: г-жа Вердюрен была заядлой театралкой; и когда однажды, у себя дома, она сказала при Сване, что хорошо бы иметь постоянный билет на премьеры, на торжественные церемонии, а то в день похорон Гамбетты они намучились, Сван, до сего времени умалчивавший о своих блистательных знакомствах, говоривший только о тех, которые ценились не высоко, которые он именно поэтому считал некрасивым утаивать и через которые Сен-Жерменское предместье приучило его завязывать связи в официальном мире, неожиданно заявил:
— Обещаю вам это уладить: перед возобновлением «Данишевых» у вас будет постоянный билет — как раз завтра я в Елисейском дворце завтракаю вместе с префектом полиции.
— То есть как в Елисейском дворце? — взревел доктор Котар.
— Да, у Греви , — слегка озадаченный произведенным эффектом, подтвердил Сван.
А художник, будто бы добродушно подшучивая, спросил доктора:
— Что это вас так разобрало?
Обыкновенно, получив разъяснения, Котар говорил: «Ну да, ну да, все понятно», — и больше не выказывал ни малейших признаков волнения. На этот раз последние слова Свана не принесли ему обычного успокоения, — напротив: он был крайне изумлен тем, что человек, сидевший с ним за одним столом, не занимавший никакого официального положения, ничем не знаменитый, бывает у главы правительства.
— То есть как у Греви? Вы знакомы с Греви? — вскричал он с недоверчиво обомлелым видом гвардейца, которого незнакомец спрашивает, можно ли видеть президента республики, и который, поняв из этих слов, как пишут в газетах, «с кем он имеет дело», уверяет несчастного сумасшедшего, что его пропустят к президенту без всяких разговоров, и направляет его в приемный покой при полицейском участке.
— Я с ним хоть и не коротко, но знаком, у нас есть общие друзья (Сван не решился сказать, что один из этих друзей — принц Уэльский); кроме того, он очень гостеприимен, да и завтраки его не представляют ничего любопытного, уверяю вас, никакой пышности у него нет, больше восьми человек никогда за столом не бывает, — ответил Сван: он старался доказать собеседнику, что в отношениях с президентом республики ничего сногсшибательного нет.
Котар, не задумываясь, принял слова Свана за чистую монету и понял его так, что приглашения Греви — не слишком большая честь, что рассылает он их направо и налево. Его уже не удивляло, что Сван бывает в Елисейском дворце, раз доступ туда открыт всем и каждому; Котару даже было жаль Свана: вот, мол, ему, по его же собственному признанию, приходится скучать на этих завтраках.
— Так, так, все ясно, — проговорил он тоном таможенного надсмотрщика, только что сверлившего вас подозрительным взглядом, но после ваших объяснений дающего визу и пропускающего вас без досмотра.
— Я охотно верю, что в этих завтраках ничего любопытного нет, это для вас тяжелый крест, — заметила г-жа Вердюрен, смотревшая на президента республики как на наиболее опасного скучного, потому что президент располагал средствами прельщения и принуждения, которыми он мог воспользоваться, чтобы верные от нее дернули. — Мне говорили, что он глухая тетеря и ест руками.
— Ну раз так, то для вас эти завтраки — удовольствие из средних, — с оттенком сожаления в голосе проговорил доктор и, вспомнив, что за стол у президента садится всего лишь восемь человек, не столько из праздного любопытства, сколько с пылом лингвиста вдруг задал Свану вопрос: — Что же, это интимные завтраки?
Однако престиж президента республики возобладал в глазах доктора и над самоуничижением Свана, и над злопыхательством г-жи Вердюрен, и за каждым обедом Котар с интересом спрашивал: «Сван вечером придет? Он хорошо знаком с Греви. Ведь правда, это настоящий джентельмен?» Он даже предложил Свану пригласительный билет на выставку искусственных зубов.
— По этому билету вы пройдете с кем угодно, но собак туда не пускают. Я, понимаете ли, потому вас об этом предупреждаю, что кое-кто из моих друзей не знал — ну и поворот от ворот.
Что г-жу Вердюрен покоробило, когда она узнала, что у Свана есть могущественные друзья, о которых он до сих пор словом не обмолвился, — на это обратил внимание только ее супруг.
Если не затевалась какая-нибудь поездка, то Сван заставал все «ядрышко» у Вердюренов, но появлялся Сван у них по вечерам и почти никогда, несмотря на настоятельные просьбы Одетты, не приходил к обеду.
— Мы бы с вами могли обедать вдвоем, если вам так больше нравится, — говорила ему она.
— А как же госпожа Вердюрен?
— О, это очень просто! Я скажу, что платье мое было не готово, что запоздал кеб. Вывернуться всегда можно.
— Вы очень милы.
Но себе Сван говорил, что, соглашаясь встречаться с Одеттой после обеда, он намекает ей на то, что удовольствию видеть ее он предпочитает иные, и этим еще сильней привязывает ее к себе. Да Свану и в самом деле неизмеримо больше, чем Одетта, нравилась свежая и пышная, как роза, молоденькая работница, в которую он был тогда влюблен, и ему хотелось ранним вечером побыть с ней, а потом уже с Одеттой, тем более что эта встреча не могла не состояться. Исходя из тех же соображений, он не позволял Одетте заезжать за ним по дороге к Вердюренам. Работница ждала Свана недалеко от его дома, на углу, и его кучер Реми об этом знал; она садилась рядом со Сваном и пребывала в его объятиях до той минуты, когда экипаж останавливался перед домом Вердюренов. Как только он входил, г-жа Вердюрен, показывая на розы, которые он прислал ей утром, говорила: «Я на вас сердита», — и предлагала ему сесть рядом с Одеттой, а пианист для них одних играл короткую фразу из сонаты Вентейля, ставшую как бы гимном их любви. Начинал он со скрипичных тремоло, и в продолжение нескольких тактов звучали только они, наполняя собой весь первый план, потом вдруг они словно бы раздвигались, и, как на картинах Питера де Хооха, у которого ощущение глубины достигается благодаря узкой раме полуотворенной двери, далеко-далеко, в льющемся сбоку мягком свету появлялась иной окраски фраза, танцующая, пасторальная, вставная, эпизодическая, из другого мира. Ее движения были исполнены бессмертной простоты, и приближалась она все с той же непостижимой улыбкой, рассыпая вокруг себя дары своего обаяния, но теперь Свану слышалась в ней какая-то разочарованность. Она словно сознавала суетность счастья, к которому указывала путь. В ее ненавязчивом обаянии было нечто завершенное, в ней угадывалось то безразличие, которым сменяется скорбь. Но Свана это не трогало, — он видел в ней не столько музыкальную фразу (не то, чем она была для композитора, который, когда сочинял ее, не подозревал, что существуют Сван и Одетта, и для всех, кто будет слушать ее на протяжении столетий), сколько залог, сколько памятную книжку его любви, заставлявшую даже Вердюренов и юного пианиста думать об Одетте и о нем одновременно, соединявшую их; Сван даже исполнил каприз Одетты и отказался от мысли прослушать в исполнении какого-нибудь пианиста всю сонату — только это место он в ней и знал. «Зачем все остальное? — говорила Одетта. — Наш там только этот отрывочек». Более того: страдая от мысли, что, проходя так близко и вместе с тем так бесконечно далеко, обращаясь к ним обоим, она все же не знала их, Сван испытывал нечто похожее на сожаление о том, что в ней заложен определенный смысл, что в ней есть неизменная внутренняя красота, существующая независимо от них, — так, рассматривая подаренные нам драгоценности и даже читая письма от любимой женщины, мы бываем недовольны чистотой воды камня и оборотами речи, потому что в них отражаются не только единственность нашего мимолетного увлечения и любимое существо со всеми его отличительными особенностями.