Но когда Одетта уезжала в Дре или в Пьерфон, — увы! не позволяя ему появиться там якобы случайно, потому что, как она выражалась, «это произвело бы отвратительное впечатление», — он погружался в чтение упоительнейшего романа: в чтение расписания поездов, дававшего ему возможность, видеться с нею днем, вечером, даже утром! Только возможность? Нет, пожалуй, больше: право. Ведь не для собак же предназначалось расписание и самые поезда! Если пассажиров типографским способом извещали, что поезд в Пьерфон отходит в восемь часов утра, а прибывает в десять, значит, поездка в Пьерфон разрешается законом, и позволения Одетты на это не требуется; а кроме того, целью поездки в Пьерфон могла быть вовсе не встреча с Одеттой: ездят же туда ежедневно люди, не знающие ее в глаза, и людей этих так много, что ради них стоит гонять поезда.
Словом, если он захочет поехать в Пьерфон, помешать этому она не в силах! А ему как раз хотелось туда поехать, и он поехал бы непременно, даже если бы не был знаком с Одеттой. Сван давно интересовался реставрационными работами Вьоле-ле-Дюка. Да и дни стояли такие чудесные, что его неудержимо тянуло в Компьенский лес.
Какая досада, что Одетта запретила ему появляться там, куда его так манит именно сегодня! Сегодня! Если, несмотря на запрет, он все-таки туда поедет, то сможет увидеться с ней сегодня же! Но если Одетта встретит в Пьерфоне кого-нибудь, кто ей безразличен, она радостно воскликнет: «Как! И вы здесь?» — и пригласит его в гостиницу, где остановилась она и Вердюрены; если же она встретит Свана, то рассердится, скажет, что он преследует ее, он станет ей неприятен, может быть, даже она в сердцах отвернется от него. «Мне уж и за город поехать нельзя!» — скажет она ему, когда они вернутся, а на самом деле это он не имеет права ездить за город!
У него мелькнула мысль, что он может поехать в Компьен и в Пьерфон будто бы не ради встречи с Одеттой, он напросится к одному своему приятелю, маркизу де Форестелю, у которого в тех краях замок. Он сказал маркизу о своем желании поехать к нему, умолчав о том, чем вызвано это желание, — маркиз пришел в восторг, что Сван впервые за пятнадцать лет наконец-то обрадовал его, согласившись приехать к нему в именье, но Сван предупредил маркиза, что он у него не остановится, — он только, мол, обещает в течение нескольких дней, которые он там проведет, совершать совместные прогулки и экскурсии. Сван уже рисовал себе, как он будет там проводить время с Форестелем. Даже еще не видя Одетты, даже если ему не удастся с ней повидаться, как счастлив будет он ходить по земле, на которой, не зная в точности, где именно она сейчас, он всюду может ожидать трепетной радости внезапного ее появления: во дворе замка, прекрасного, потому что он приехал сюда ради нее; на любой улице города, в котором он почувствует нечто романтическое; на каждой дороге в лесу, розовой в глубоком и нежном свету заката, — в бесчисленных и многообразных приютах, где одновременно укроется со всей расплывчатой вездесущностью своих упований его счастливая, скитальческая, размножившаяся душа. «Только бы нам не наткнуться на Одетту и на Вердюренов, — скажет он Форестелю. — Я сейчас узнал, что как раз сегодня они должны быть в Пьерфоне. Я сыт по горло встречами с ними в Париже; если и там некуда будет от них деваться, то есть ли смысл выезжать?» И его приятель не поймет, почему, приехав туда, он двадцать раз будет менять планы, заглянет в рестораны всех компьенских гостиниц, но так и не решится где-нибудь сесть за столик, хотя ни в одном из них Вердюренами и не пахнет, и почему он как будто бы разыскивает тех, от кого он сам же, если верить его словам, собирался удрать, да и удрал бы, если б на них налетел: встретив «группку», он удалился бы с нарочитой поспешностью, довольный тем, что видел Одетту и что Одетта видела его, в особенности же тем, что он не обратил на Одетту внимания и что Одетта это заметила. Да нет, она сразу догадается, что приехал он ради нее. И когда Форестель заезжал за ним, он говорил: «Сегодня я — увы! — не могу ехать в Пьерфон: там Одетта». И все же Сван был счастлив сознанием, что если он, единственный из смертных, не имеет права ехать сегодня в Пьерфон, значит же, он Одетте не безразличен, значит, он ее избранник, и то, что ему одному запрещено пользоваться всеобщим правом свободы передвижения, является одной из форм его рабства, их близких отношений, которые так ему дороги! В самом деле, лучше не рисковать ссорой с Одеттой, лучше потерпеть, дождаться ее возвращения. Целыми днями сидел он над картой Компьенского леса, как над картой Страны Любви, раскладывал снимки Пьерфонского замка. В день, когда, по его расчетам, Одетта должна была вернуться, он опять доставал расписание, пытался угадать, с каким поездом она приедет, и смотрел, какие поезда еще остаются, если она опоздает на тот. Боясь, что телеграмма придет без него, он не выходил из дому и не ложился, надеясь, что, если Одетта приедет с последним поездом, то может устроить сюрприз и приехать к нему ночью. Действительно, раздавался звонок; ему казалось, что ей долго не отворяют, и он то порывался будить швейцара, то подбегал к окну, чтобы окликнуть Одетту, если это она, потому что, хотя он десять раз сходил вниз и сам отдавал соответствующие распоряжения, люди все-таки могли сказать ей, что его нет дома. Оказывалось, что это звонил слуга. Теперь до Свана доносилось непрерывное движение экипажей — прежде он его просто не замечал. Сван еще издали улавливал, что едет экипаж; вот он все ближе, ближе, вот он проезжает, не останавливаясь, мимо его дома и уносит дальше весть, предназначавшуюся не для Свана. Он ждал ночи напролет, ждал совершенно напрасно, потому что Вердюрены возвращались раньше, и Одетта уже с полудня обреталась в Париже; ей не приходило в голову известить Свана; не зная, куда деваться, она шла в театр одна, рано возвращалась домой и засыпала.
Она даже не думала о Сване. И те минуты, когда она забывала о его существовании, приносили ей больше пользы, сильнее привязывали к ней Свана, чем все ее кокетство. Благодаря этому Сван все время находился в мучительном возбуждении, которое уже показало свою власть над ним и под действием которого расцвела его любовь, когда он не застал Одетту у Вердюренов и потом весь вечер проискал ее. И у него не было счастливых дней, какие были у меня в Комбре, во время моего детства, дней, когда забываются страдания, оживающие по вечерам. Дни Сван проводил без Одетты и иногда подумывал, что позволять хорошенькой женщине ходить одной по Парижу так же легкомысленно, как оставлять на улице шкатулку с драгоценностями. В эти минуты он ненавидел всех прохожих без исключения: что ни прохожий, то вор. Но их обобщенный, расплывающийся образ ускользал от его воображения и не питал его ревности. Он утомлял мысль Свана, и Сван, проведя рукой по глазам, восклицал: «Господи, помоги!» — так люди, измучившись от усилий обнять умом проблему реальности внешнего мира или бессмертия души, находят разрядку для своего уставшего мозга в молитве. Но воспоминание об отсутствующей неизменно примешивалось к простейшему житейскому обиходу Свана — к завтраку, получению почты, к выходу из дому, к укладыванию в постель, — его примешивала к нему грусть о том, что все это Свану приходится делать без нее, и грусть эта напоминала инициалы Филиберта Красивого, которые горевавшая о нем Маргарита Австрийская всюду переплела со своими инициалами в церкви в Бру. Иногда Свану было так тоскливо сидеть одному дома, что он шел завтракать в находившийся сравнительно недалеко ресторан, где ему когда-то нравилась кухня и куда он ходил теперь по мотивам мистическим и бредовым, которые принято называть романтическими: дело в том, что этот ресторан (он существует и сейчас) носил то же название, что и улица, где жила Одетта, — Лаперуз. Бывали случаи, когда Одетта вспоминала, что ей надо же дать Свану знать о себе, лишь несколько дней спустя после кратковременного выезда за город. И тогда она, как ни в чем не бывало, говорила Свану, уже на всякий случай не прикрываясь из предосторожности лоскутком правды, что приехала только сейчас, с утренним поездом. Это была ложь; Одетта, по крайней мере, знала, что это чистейшая ложь: ведь если б она говорила правду, то у этой правды была бы точка опоры в воспоминании Одетты о том, как поезд подошел к вокзалу; когда Одетта лгала Свану, ей мешало представить себе свой приезд то, что на самом деле все происходило иначе. Но в сознании Свана ее рассказ не встречал отпора: напротив, он врезался в его сознание и приобретал неоспоримую незыблемость истины, так что если бы кто-нибудь из его приятелей сказал ему, что приехал с этим поездом, но Одетту не видел, то Сван убедил бы себя, что, раз его приятель не встретился на перроне с Одеттой, значит, он спутал день и час. Сван подумал бы, что рассказ Одетты не соответствует действительности, только если б он с самого начала отнесся к ее словам предвзято. Необходимым условием для того, чтобы Сван воспринял ее рассказ как ложь, должна была быть предубежденность. Достаточно было даже одной предубежденности. Предубежденность вызывала у Свана сомнения во всем, что бы Одетта ему ни сказала. Если она называла чье-нибудь имя, то он был уверен, что так зовут ее любовника; как только его догадка принимала определенные очертания, он надолго впадал в отчаяние; как-то он даже обратился в справочное бюро с просьбой сообщить адрес и род занятий незнакомца, с которым он просто не мог жить в одном городе и который, как он узнал после, приходился Одетте дядей и двадцать лет тому назад скончался.