По направлению к Свану | Страница: 86

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хотя обычно Одетта во избежание сплетен не разрешала Свану появляться одновременно с ней в общественных местах, все-таки они встречались на каком-нибудь вечере, куда приглашали их обоих: у Форшвиля, у художника, на благотворительном балу в министерстве. Он видел ее, но не решался остаться из боязни рассердить ее тем, что он будто бы подглядывает, как весело ей с другими, и когда он один уезжал с вечера и ложился в тоске, какая несколько лет спустя, в Комбре, вечерами, стоило ему прийти к нам ужинать, наваливалась на меня, то у него появлялось такое ощущение, что этому ее веселью не будет конца. Раза два на таких вечерах он познал радости, которые, если бы только они не выражались поначалу в бурном порыве, сменявшем внезапно утихшую тревогу, можно было бы назвать тихими радостями, потому что приносят они с собой успокоение; как-то он показался на рауте у художника и уже собирался уйти; он уходил от Одетты, обернувшейся какой-то блистательной незнакомкой, окруженной мужчинами, и ее счастливые взгляды, обращенные не на Свана, казалось, говорили им о наслаждении, которое ей предстоит испытать здесь или где-то еще (быть может, прямо отсюда она поедет на Бал Беспутных, и одна мысль об этом бросала Свана в дрожь) и которое вызывало у Свана более жгучую ревность, чем даже телесная близость, оттого что ему было труднее представить ее себе; он уже отворил дверь из мастерской, как вдруг услышал обращенные к нему слова, отсекавшие от празднества страшивший его конец, превращавшие это празднество в невинное развлечение, слова, благодаря которым возвращение Одетты домой, страшное своею загадочностью, неожиданно стало таким отрадным и таким знакомым, потому что она будет сидеть рядом с ним, в его экипаже, и составлять частичку его повседневной жизни, и которые, сбросив с нее чересчур блестящую и жизнерадостную оболочку, показывали, что это была всего лишь личина, что надела она ее ненадолго и только для него, а не в предвидении каких-то таинственных наслаждений, и что она от нее устала, — слова, произнесенные Одеттой, когда он переступал порог: «Вы можете подождать меня пять минут? Я сейчас ухожу; поедемте вместе, проводите меня».

Правда, как-то раз с ними поехал Форшвиль, но когда он попросил у Одетты позволения зайти к ней, Одетта, указывая на Свана, сказала: «Это зависит от него, обращайтесь к нему. Ну уж так и быть, зайдите, но только на минутку: я должна предупредить вас, что он любит беседовать со мной на свободе и совсем не любит, когда кто-нибудь бывает у меня при нем. Вы же не знаете этого человека так, как его знаю я! Ведь правда, my love , кроме меня, никто вас не знает?»

Но, быть может, еще больше, чем эти сказанные при Форшвиле, исполненные нежности и особого расположения слова, Свана трогали некоторые ее замечания: «Я уверена, что вы так и не ответили вашим друзьям насчет обеда в воскресенье. Можете туда не ходить, это дело ваше, но исполните, по крайней мере, долг вежливости»; или: «Что, если б вы оставили у меня этюд о Вермеере, а завтра еще немножко над ним посидели? Экий лентяй! Я вас приучу работать!» Замечания эти свидетельствовали о том, что Одетта знала, каковы его светские обязанности и что он пишет об искусстве, свидетельствовали о том, что они живут одной жизнью. Говоря с ним об этом, она улыбалась, и в глубине ее улыбки Сван читал: «Я вся твоя».

Одетта делала в это время оранжад, и внезапно, как это случается с неправильно установленным рефлектором, сперва отбрасывающим на стену, вокруг предмета, огромные причудливые тени, которые потом идут на убыль и, наконец, уходят в предмет, все грозные и тревожные догадки Свана об Одетте улетучивались, исчезали в прелестной фигуре, которую он сейчас видел перед собой. Ему вдруг начинало казаться, что этот час, проведенный у Одетты при свете лампы, пожалуй, не содержит в себе ничего показного, придуманного нарочно для него (чтобы замаскировать то страшное и упоительное, о чем он все время думал, не в силах ясно себе это представить: час настоящей жизни Одетты, жизни Одетты без него), что тут нет бутафории, нет картонных фруктов, что, пожалуй, это подлинный час жизни Одетты; что, если б его здесь не было, она подвинула бы Форшвилю то же самое кресло и налила ему не какого-то неведомого напитка, а того же самого оранжада; что мир, где находилась Одетта, ничего общего не имел с тем пугающим и сверхъестественным миром, в котором он мысленно все время ее держал и который, быть может, существовал только в его воображении; что это мир реальный, не источающий какой-то особенной грусти, мир, куда входят и этот стол, на котором он волен писать, и этот напиток, которым его сейчас угостят, — все эти вещи, вызывавшие в нем не только любопытство и восхищение, но и чувство признательности, потому что они поглощали его бред, и хотя их это обогащало, зато он избавлялся от бредовых видений, потому что эти вещи становились осязаемыми воплощениями его видений и занимали его ум, потому что они у него на глазах приобретали особую выпуклость и вместе с тем успокаивали его душевную боль. Ах, если б ему было суждено жить вместе с Одеттой, чтобы у нее в доме он был бы у себя дома; чтобы на вопрос о том, что у них сегодня на завтрак, слуга ответил бы, что заказала Одетта; чтобы, стоило Одетте изъявить желание погулять в Булонском лесу, он, по долгу примерного мужа, хотя бы ему больше улыбалось остаться дома, пошел с ней и, когда ей станет жарко, понес ее пальто, а чтобы вечером, если ей не захочется наряжаться, если она предпочтет побыть дома, он сидел с ней и исполнял все, что ей заблагорассудится, — какую бы тогда все мелочи жизни Свана, казавшиеся ему раньше такими скучными, только потому, что теперь они составляли бы часть жизни Одетты, все, вплоть до самых интимных, — какую бы они, наподобие вот этой лампы, вот этого оранжада, вот этого кресла, впитавших в себя столько дум, воплотивших столько желаний, какую бесконечную приобрели бы они сладость и какую таинственную объемность!

И все же Сван сильно сомневался, чтобы все, о чем он мечтал, чтобы тишина и спокойствие создали благоприятную атмосферу для его любви. Если б Одетта перестала быть для него существом вечно отсутствующим, влекущим, вымышленным; если б его чувство к ней уже не было бы тем таинственным волнением, какое вызывала в нем фраза из сонаты, а выродилось в привязанность, в благодарность; если б между ними установились нормальные отношения, которые положили бы конец его безумию и его тоске, то, вне всякого сомнения, повседневная жизнь Одетты показалась бы ему малоинтересной, да у него давно уже возникали такие подозрения, в частности — когда он сквозь конверт прочитал ее письмо к Форшвилю. Изучая свою болезнь с такой любознательностью, как если бы он сам ее себе привил на предмет изучения, Сван убеждался, что, если б он выздоровел, Одетта стала бы ему безразлична. Но пока болезненное состояние длилось, для него, откровенно говоря, поправка была равносильна смерти, и в самом деле: тот, каким он был сейчас, прекратил бы свое существование.

После таких спокойных вечеров подозрения Свана замирали; он благословлял Одетту и на следующий день, спозаранку, посылал ей особенно ценные подарки: вчерашняя ее доброта вызывала у него или признательность, или желание вновь ощутить на себе эту доброту, или прилив любви, искавшей выхода.

А в другие дни он снова мучился; ему казалось, что Одетта — любовница Форшвиля и что когда, в Булонском лесу, накануне пикника в Шату, куда его не позвали, он, так и не уговорив Одетту, сидевшую вместе с Форшвилем в ландо Вердюренов, ехать с ним, хотя у него был такой отчаянный вид, что даже кучер это заметил, повернулся и пошел от нее, отвергнутый, одинокий, Одетта, проговорив: «Как он бесится!» — бросила на Форшвиля такой же блестящий, лукавый, быстрый и неискренний взгляд, какой был у нее в тот вечер, когда Форшвиль выгнал из дома Вердюренов Саньета. В такие дни Сван ненавидел ее. «Да ведь я же набитый дурак, — говорил он себе, — я оплачиваю удовольствия, которые она доставляет другим. Ей все-таки не мешает быть осторожнее и не перегибать палку, а то она больше ничего от меня не получит. Как бы то ни было, воздержимся на время от дополнительных подношений! Нет, это что ж такое: не далее как вчера она выразила желание поехать на театральный сезон в Байрейт , я имел глупость предложить ей снять для нас двоих в окрестностях один из красивых замков баварского короля. И это ее совсем не так уж обрадовало, она не сказала ни «да», ни «нет». Авось, Бог даст, откажется! Она понимает в музыке Вагнера столько же, сколько свинья в апельсине, и слушать с ней эту музыку в течение двух недель — удовольствие из средних!» Его ненависти, так же как и любви, нужно было вылиться, проявить себя в действии, и он заходил все дальше и дальше в мрачных своих предположениях: за измены, которые он приписывал Одетте, он все сильнее ненавидел ее, и если бы эти предположения оправдались, — а он убеждал себя в их справедливости, — то у него появился бы повод наказать ее и утолить свою все растущую злобу. Он уже не знал, что придумать; он ждал письма, в котором она попросит у него денег, чтобы снять замок близ Байрейта, но предупредит, что ему там жить нельзя, потому что она пригласила Форшвиля и Вердюренов. Ах, как ему хотелось, чтобы она дошла до такой наглости! С какой радостью он бы ей отказал, послал бы ей в отместку ответ, каждое выражение которого он тщательно выискивал и произносил вслух, как будто письмо и впрямь было получено!