— Не вижу никаких указаний касательно величины рекомендуемой дозы, — сказал он. — Однако мне не хотелось бы снова беспокоить вашего дворецкого, который, несомненно, уже вернулся к себе и вновь приготовился вкусить заслуженный отдых после дня, отмеченного особенными трудами и хлопотами. Не положиться ли нам на собственное суждение?
— Разумеется. Вкус очень противный?
Епископ осторожно лизнул пробку.
— Нет. Я не назвал бы его противным. Вкус, хотя совершенно особый, ярко выраженный и даже острый, вместе с тем достаточно приятен.
— Ну, так выпьем по рюмочке.
Епископ наполнил две пузатые рюмки, предназначенные для портвейна, и они сосредоточенно отхлебнули раза два.
— Недурен, — сказал епископ.
— Очень недурен, — сказал директор школы.
— И по телу разливается блаженное тепло.
— Весьма и весьма.
— Еще немножко, директор?
— Нет, благодарю вас.
— А все-таки?
— Ну, самую капельку, епископ, если уж вы настаиваете.
— А недурен, — сказал епископ.
— Очень недурен, — сказал директор школы.
Так как вам известно первое знакомство Августина с «Взбодрителем», вы, конечно, помните, что мой брат Уилфред создал его с целью снабдить индийских магараджей снадобьем, которое помогло бы их слонам сохранять небрежное хладнокровие при встрече с тигром в джунглях, и в качестве средней дозы для взрослого слона он рекомендовал столовую ложку с утренней порцией отрубей. А потому не удивительно, что, выпив по две рюмки на каждого, епископ и директор ощутили некоторые перемены в своем мировосприятии.
Усталость исчезла, а с ней и недавний упадок духа. Оба испытывали необычайный прилив жизнерадостности, и странная иллюзия полного омоложения, которая преследовала епископа с его первого дня в Харчестере, неизмеримо усилилась. Он чувствовал себя пятнадцатилетним сорвиголовой.
— Эй, Кошкодав, где спит твой дворецкий? — спросил он после глубокомысленной паузы.
— Не знаю. А что?
— Да просто я подумал, как было бы здорово пойти и укрепить над его дверью кувшин с водой.
Глаза директора заблестели.
— Еще как здорово!
Некоторое время они размышляли, потом директор испустил басистый смешок.
— Чего ты хихикаешь? — осведомился епископ.
— Да просто вспомнил, каким последним ослом ты выглядел сегодня, когда порол чушь про Жирнягу.
Чело епископа омрачилось, несмотря на превосходное расположение духа.
— А каково мне было произносить панегирик — да, да, гнуснейший панегирик — тому, кто, как мы оба знаем, был подлюгой первой величины. С какой это стати Жирняге воздвигают статуи?
— Ну, полагаю, он как-никак строитель Империи, — сказал директор, человек справедливый.
— Совсем в его духе, — пробурчал епископ. — Всегда лез вперед. Если я с кем не желал иметь дела, так это с Жирнягой.
— И я, — согласился директор. — А смех у него был премерзкий — точно клей лили из кувшина.
— И обжора, если помнишь. Его сосед по дортуару рассказывал мне, что как-то он съел три ломтя хлеба, густо намазанные коричневым гуталином, после того как умял банку мясных консервов.
— Между нами говоря, я всегда подозревал, что он лямзил булочки в школьной лавке. Не хочу выдвигать поспешные обвинения, не подкрепленные неопровержимыми уликами, однако мне всегда казалось крайне странным, что в самые тяжелые недели семестра, когда у всех было туго с деньгами, никто ни разу не видел Жирнягу без булочки.
— Кошкодав, — сказал епископ, — я расскажу тебе про Жирнягу то, что не стало достоянием гласности. В финальной встрече между моим отделением и его на первенство школы в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году он во время борьбы за мяч преднамеренно ударил меня бутсой по голени.
— Не может быть!
— Но было.
— Только подумать!
— Против простого пинка в голень, — холодно продолжал епископ, — никто возражать не станет. Обычное я — тебе, ты — мне, неотъемлемое от нормального функционирования общества. Но когда подлюга умышленно замахивается и бьет, поставив целью свалить тебя, это уже слишком!
— А идиоты в правительстве воздвигли в его честь статую!
Епископ наклонился к своему собеседнику и понизил голос:
— Кошкодав!
— Что?
— Знаешь что?
— Нет, а что?
— Нам следует дождаться полуночи, когда вокруг никого не будет, а тогда пойти и покрасить статую в голубой цвет.
— А почему не в розовый?
— Пусть в розовый, если тебе так больше нравится.
— Розовый — очень милый цвет.
— Справедливо. Очень-очень милый.
— К тому же я знаю, где можно раздобыть розовую краску.
— Знаешь?
— Куча банок.
— Мир стенам твоим, Кошкодав, и благополучия дворцам твоим. Притчи, сто тридцать один, шесть.
Когда два часа спустя епископ бесшумно притворил за собой дверь, ему мнилось, что провидение, всегда пребывающее на стороне праведных, превзошло себя, способствуя успешному завершению его смиренного замысла. Условия для окраски статуй были прямо-таки идеальными. Вечером шел дождь, но теперь он перестал, а луна, которая могла стать опасной помехой, услужливо пряталась за грядой облаков.
Что до людского вмешательства, им нечего было опасаться. В мире трудно найти другое столь же пустынное место, сколь пустынны окрестности школы после полуночи. В этом смысле статуя Жирняги могла бы стоять посреди Сахары. Они вскарабкались на пьедестал и, честно передавая друг другу кисть, вскоре завершили труд, к исполнению которого их понудило чувство долга. И только когда, ступая осторожно, чтобы хруст песка не потревожил ничей слух, они вернулись к входной двери, безмятежная гармония нарушилась.
— Чего ты ждешь? — прошептал епископ, когда его спутник вдруг остановился на верхней ступеньке крыльца.
— Секундочку, — ответил директор приглушенным голосом. — Наверное, он в другом кармане.
— О чем ты?
— О ключе.
— Ты потерял ключ?
— Кажется, да.
— Кошкодав, — произнес епископ с суровым порицанием в голосе, — это последний раз, когда я пошел с тобой красить статуи.
— Наверное, я его где-то обронил.
— Что же нам делать?
— Не исключено, что окно посудомойной окажется открытым.
Но окно посудомойной открытым не оказалось. Добросовестный, бдительный, верный своему долгу дворецкий перед отходом ко сну надежно запер его и закрыл ставни. Доступа в дом не было.