Бледный огонь | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Видавшая Папу, люди в книжках и Бог.


Меня воспитала милая эксцентричная тетушка Мод,

Поэтесса и художница со склонностью

К конкретным предметам вперемежку

С гротескными разрастаниями и образами смерти.

[090] Она дожила до крика нового младенца. Ее комнату

Мы оставили нетронутой. Там все мелочи

Складываются в натюрморт в ее стиле: пресс-папье

Из выпуклого стекла с лагуной внутри,

Книга стихов, открытая на оглавлении (Мавр,

Месяц, Мораль), грустящая гитара,

Человеческий череп; и из местной «Стар»

Курьез: «Красные носки» победили «Янки» [1] 5:4

Гомером Чэпмена [2] — приколотый кнопками к двери.


Мой Бог умер молодым. Богопоклонство я находил

[100] Унизительным, а доказательства — неубедительными.

Свободному не нужен Бог — но был ли я свободен?

Как полно я ощущал природу прилепленной ко мне,

И как мое детское нёбо любило

Полурыбный-полумедовый вкус этой золотой пастилы!

Книжкой картинок мне в ранние годы служил

Расписной пергамент, которым оклеена наша клетка:

Лиловато-розовые кольца вокруг луны, кроваво-оранжевое солнце,

Двойная Ирида и это редкое явление —

Ложная радуга, — когда, прекрасное и странное,

[110] В ярком небе над горной грядой одинокое

Овальное опаловое облачко

Отражает радугу, следствие грозы,

Разыгранной где-то в далекой долине, —

Ибо мы заключены в искуснейшую клетку.


А еще есть стена звуков, еженощная стена,

Возводимая осенью триллионом сверчков.

Непроницаемая! На полпути к вершине холма

Я останавливался, заполоненный их исступленной трелью.

Вот свет у доктора Саттона. Вот Большая Медведица.

[120] Тысяча лет тому назад пять минут равнялось

Сорока унциям мелкого песка.

Переглядеть звезды. Вечность впереди

И вечность позади: над твоей головой

Они смыкаются, как гигантские крылья, и ты мертв.


Обычный мещанин, я полагаю,

Счастливее: он видит Млечный Путь,

Лишь выйдя помочиться. Тогда, как и теперь,

Я шел за собственный свой страх и риск — иссеченный ветвями.

Подкарауленный подножкой пня. Хромой и толстый астматик,

[130] Я никогда не бил мячом об землю на бегу и никогда не заносил биты.


Я был тенью свиристеля, убитого

Мнимой далью оконного стекла.

Имея мозг, пять чувств (одно неповторимое),

В остальном я был лишь неуклюжим монстром.

Во сне я играл с другими детьми,

Но, по правде, не завидовал ничему — разве что

Чуду лемнискаты, отпечатанной

На влажном песке небрежно-проворными

Шинами велосипеда.


Нить тончайшей боли,

[140] Натягиваемая игривой смертью, ослабляемая,

Не исчезающая никогда, тянулась сквозь меня. Однажды,

Когда мне минуло одиннадцать и я лежал

Ничком, следя, как заводная игрушка —

Жестяная тачка, толкаемая жестяным мальчиком,

Обогнула ножки стула и ушла под кровать,

В голове моей вдруг грянуло солнце.


А затем — черная ночь. Великолепная чернота;

Я ощущал себя распределенным в пространстве и во времени:

Одна нога на горной вершине, одна рука

[150] Под галькой пыхтящего побережья.

Одно ухо в Италии, один глаз в Испании,

В пещерах моя кровь, и мозг мой среди звезд.

Глухое биение было в моем триасе, зеленые

Оптические пятна в верхнем плейстоцене,

Ледяная дрожь вдоль моего каменного века,

И в нерве локтевом все завтрашние дни.


В течение одной зимы я, каждый день после полудня,

Погружался в этот мгновенный обморок.

Потом прошло. Почти не вспоминалось.

[160] Мое здоровье улучшилось. Я даже научился плавать.

Но, как мальчонка, принужденный шлюхой

Невинным языком утолять ее гнусную жажду,

Я был развращен, напуган, завлечен,

И, хотя старый доктор Кольт объявил меня исцеленным

От недуга, по его словам сопутствующего росту,

Изумление длится, и не проходит стыд.

Песнь вторая

В моей безумной юности была пора,

Когда я почему-то подозревал, что правда

О посмертной жизни известна

[170] Всякому — один лишь я

Не знаю ничего, и великий заговор

Книг и людей скрывает от меня правду.

Был день, когда я начал сомневаться

В здравомыслии человека: как мог он жить,