Моя восхитительная atalanta! Объясни!
Как ты могла в сумраке Сиреневого переулка
Дать неуклюжему, истеричному Джону Шейду
Мусолить тебе лицо, и ухо, и лопатку?
Мы сорок лет женаты. По крайней мере
Четыре тысячи раз твоя подушка была измята
Обоими нашими головами. Четыреста тысяч раз
Высокие часы хриплым вестминстерским боем
Отметили наш общий час. Сколько еще
[280] Даровых календарей украсят собой кухонную дверь?
Я люблю тебя, когда ты стоишь на траве,
Вглядываясь в листву дерева: «Оно исчезло.
Такое маленькое. Оно, может быть, вернется» (все это
Шепотом нежнее поцелуя).
Я люблю тебя, когда ты зовешь меня полюбоваться
Розовым следом реактивного самолета над пламенем заката.
Я люблю тебя, когда ты напеваешь, укладывая
Чемодан или фарсовый одежный мешок с круговой
Застежкой-молнией. А всего сильнее, я люблю тебя,
[290] Когда задумчивым кивком ты приветствуешь ее призрак.
Держа на ладони ее первую игрушку или глядя
На открытку от нее, найденную в книге.
Она бы могла быть тобою, мной или забавной смесью:
Природа выбрала меня, чтоб вырвать и истерзать
Твое сердце — и мое. Сперва мы, улыбаясь, говорили:
«Все маленькие девочки — толстушки» или «Джим Мак-Вей
(Наш окулист) исправит эту легкую
Косинку в два счета». И позднее: «Она будет совсем
Хорошенькой, поверь»; и, пытаясь утишить
[300] Нарастающую муку: «Это неловкий возраст».
«Ей надо», говорила ты, «учиться ездить верхом»
(Избегая встретить взглядом мой взгляд). «Ей надо играть
В теннис или в бадминтон. Меньше крахмала, больше фруктов!
Может быть, она и не красотка, но мила».
Все было зря, все было зря. Награды, полученные
За французский и историю, доставляли, конечно, радость;
Рождественские игры бывали, конечно, грубоваты,
И одна застенчивая маленькая гостья могла оказаться исключенной;
Но будем справедливы: меж тем как дети ее лет
[310] Представляли эльфов и фей на сцене,
Которую она помогла расписать для школьной пантомимы,
Моя кроткая девочка изображала Мать-Время,
Сгорбленную уборщицу с помойным ведром и метлой,
И, как дурак, я рыдал в уборной.
Еще одна зима была выскреблена, вычерпана до конца.
Весенние белянки появились в мае в наших лесах.
Лето было выкошено механическими косилками, и осень сожжена.
Увы, гадкий лебеденок так и не превратился
В многоцветную лесную утку. И опять твой голос:
[320] «Но это предрассудок! Будь доволен,
Что она невинна. Зачем преувеличивать
Физическую сторону? Ей нравится быть чучелом.
Девственницы писали блистательные книги.
Иметь роман — это не все в жизни. Красота
Не столь необходима!» А старый Пан
По-прежнему взывал со всех цветных холмов,
И по-прежнему не умолкали демоны нашей жалости:
Ничьи губы не разделят помады на ее папиросе;
Телефон, звонящий перед балом
[330] Каждые две минуты в Сороза-Холле,
Никогда не зазвонит для нее; и, с оглушительным
Скрежетом шин по гравию, к воротам,
Из отполированной ночи, в белом кашне поклонник
Никогда не заедет за ней; она никогда не пойдет,
Мечтой из тюля и жасмина, на этот бал.
Мы, однако, послали ее в шато во Франции.
Она вернулась в слезах, после новых поражений,
С новыми горестями. В те дни, когда все улицы
Колледж-Тауна вели на футбольный матч, она сидела
[340] На ступеньках библиотеки, читала или вязала;
По большей части одна или с милой,
Хрупкой подругой, ныне монахиней; и, раз или два,
С корейским студентом, который слушал мой курс.
У нее были странные страхи, странные фантазии, странная сила
Характера, — так, однажды она провела три ночи,
Исследуя какие-то звуки и огоньки
В старом амбаре. Она оборачивала слова: кот, ток,
Ропот, топор. А «колесо» было «оселок».
Она звала тебя «кузнечик-поучитель».
[350] Она улыбалась очень редко, и только
В знак боли. Она с ожесточением
Критиковала наши планы и, без выражения
В глазах, сидела на несделанной постели,
Расставив опухшие ноги, чесала голову
Псориазными пальцами и стонала,
Монотонно бормоча жуткие слова.
Она была моей душенькой — трудной, угрюмой,
Но все же моей душенькой. Ты помнишь те
Почти безмятежные вечера, когда мы играли
[360] В маджонг или она примеряла твои меха, делавшие
Ее почти привлекательной, и зеркала улыбались,
Свет был милосерден, тени мягки.
Иногда я помогал ей с латынью,
Или же она читала в своей спальне, рядом
С моим флюоресцентным логовом, а ты была
В своем кабинете, вдвое дальше от меня,
И время от времени я слышал оба голоса:
«Мама, что такое grimpen [5] ?» «Что такое что?» «Grim Pen» [6]