— Дайте денег! Мне очень нужно!
— Я вам уже сказала: не дам.
Дарио дрожал от волнения и никак не мог с собой справиться. Когда он выходил из себя, то кричал пронзительно, визгливо и яростно размахивал руками. Было заметно, что он приехал издалека: беспокойный голодный волчий взгляд, восточное лицо с резкими чертами, словно бы высеченными нетвердой торопливой рукой. Он проговорил настойчиво, исступленно:
— Но другим же вы даете, я знаю, даете!
Он просил униженно, смиренно, и все ему отказывали. Теперь он станет требовать, а не просить. Спокойно! Сначала пустим в ход хитрость, потом угрозы. Не отступим ни за что и ни перед чем. Выманим или силой возьмем деньги у старой ростовщицы. Дарио — единственная опора жены и будущего ребенка, у них никого больше нет на свете.
Она повела полным плечом:
— Да, я даю деньги под залог, что вы мне можете предложить?
Вот! Дело пошло на лад. Не зря он настаивал. Просил, просил, и хотя она сказала: «Не дам!» — по глазам видно: даст. Попробуй договориться. Предложи взамен помощь, окажи услугу, решись на тайное соглашение. Просить бесполезно. Нужно заключить сделку. Но что он может ей дать? Нищий и безработный. Хозяйке, у которой четыре месяца снимает крошечную квартиру под самой крышей, над ее частным пансионом для эмигрантов.
— Все сейчас бедствуют. Тяжелые времена, — продолжала она, обмахиваясь веером.
Розовое платье. Полные румяные щеки. Белесые глазки с тупым равнодушным выражением. «Тварь!» — подумал он. Вот сейчас она встанет и уйдет. Нет, уйти он ей не позволит.
— Постойте! Не уходите!
Как же ее уговорить? Умолять на коленях? Бесполезно. Обещать золотые горы? Не поверит. Сторговаться? Но как? Он совсем отвык от деловых соглашений. Нищему азиату, обреченному прозябать в трущобах и работать в порту, посчастливилось получить медицинское образование в Европе. Он стал человеком совестливым, с чувством собственного достоинства. Теперь приобретенная за пятнадцать лет жизни во Франции изысканная вежливость была ему ни к чему. Никчемным оказался и диплом французского врача, с таким трудом полученный здесь, на Западе. Не подарком заботливой матери — черствой коркой, украденной у чужих. Благотворители-лицемеры! Ваше хваленое образование не дало надежного заработка. Сейчас 1920 год,
Дарио уже тридцать пять, он живет в Ницце, но у него точно так же, как в студенческие годы, живот подводит от голода, в кармане пусто, на ногах опорки. Он с горечью сознавал, что ему вручили бесполезные инструменты: порядочность, добросовестность, а использовать приходилось лесть, подобострастие и прочие, издавна проверенные, за века накопленные средства.
«Все сбиваются в стаи, поддерживают друг друга, у всех есть надежный тыл. А я бьюсь в одиночку ради жены и ребенка, и некому мне помочь».
— Посудите сами: я теперь в безвыходном положении. Здесь в городе меня никто и знать не желает, — горячо заговорил он. — Хотя я уже четыре месяца живу в Ницце. А ведь, перебравшись сюда, я пожертвовал блестящей карьерой. В Париже мне обещали обширную практику. Нужно было только подождать. На беду, я поторопился.
Он лгал, но ему хотелось выманить у нее деньги во что бы то ни стало.
— У меня лечатся только русские. Нищие голодные эмигранты. Еще ни один француз не обращался ко мне. Местные жители мне не доверяют. А все потому, что я смуглый и говорю с акцентом, — тут он провел рукой по черным как смоль волосам и впалым желтым щекам, прикрыл глаза, и жесткий тревожный взгляд на миг спрятался под длинными девичьими ресницами. — Марта Александровна, людей не заставишь доверять тебе. Вы русская, не мне вам объяснять, как тяжело вдруг оказаться на обочине жизни. В общении и в быту я ничем не отличаюсь от француза, получил французское гражданство, диплом о французском медицинском образовании, но все считают меня чужим и чуждым, поневоле начинаешь и сам себя чувствовать иностранцем. На то, чтобы к тебе привыкли, нужно время. Я уже сказал: к доверию не принудишь, но можно добиться доверия, терпеливо дождаться его. Пока что мне необходимо продержаться. Марта Александровна, помогите, это в ваших же интересах! Я ведь ваш жилец. И уже задолжал вам за квартиру. Вы, конечно, можете выгнать меня. Но что вы тем самым выгадаете? Где найдете новых жильцов?
Она тяжело вздохнула:
— Я тоже нищая иностранка, доктор. Настали тяжелые времена. Чем же я могу вам помочь? Увы, ничем.
— Марта Александровна, в понедельник из больницы вернется моя жена, ослабевшая после родов, с беспомощным младенцем на руках. Как я их прокормлю? Боже мой, как? Что с ними, бедными, станет? Одолжите мне четыре тысячи франков, Марта Александровна, а взамен требуйте все, что угодно!
— Но ведь вам и заложить нечего, бедняга. Что у вас есть ценного?
— Ничего.
— Золотые кольца, серьги?
— Нету. У меня совсем ничего нет.
— Я беру в залог драгоценности, меха, столовое серебро. Вы взрослый человек, доктор, и должны понять, что я не могу просто так раздавать деньги. Поверьте, мне самой ростовщичество не по душе. Я рождена для другого. Подумайте, до чего меня, генеральшу Муравину, довела проклятая жизнь! — с чувством проговорила она, прижимая руки к груди, словно выступала на сцене.
Раньше она была провинциальной актрисой и даже пользовалась успехом; генерал Муравин женился на ней и признал их сына лишь под старость, здесь, в эмиграции.
— Доктор, дорогой доктор, нас всех душит беспросветная нищета. — Она словно бы ослабила петлю на белой короткой шее. — Если бы вы знали, каково мне приходится! Я работаю будто каторжная. У меня на руках генерал, да еще сын с невесткой. Все просят у меня помощи, а вот мне помочь некому!
Бить на жалость, вместо того чтобы пожалеть просящего, — обычная уловка людей, не желающих дать денег в долг. Она вытащила из-за пояса розовый хлопчатобумажный платок и промокнула уголки глаз. По красным пухлым щекам градом полились слезы. Одутловатое лицо, обезображенное старостью, еще хранило следы былой красоты: носик с горбинкой не утратил изящной формы, изысканный разрез глаз по-прежнему вызывал восхищение.
— Мне искренне жаль вас, доктор. Ведь сердце не камень.
«Вот так же со слезами и причитаниями она в один прекрасный день выставит нас на улицу, — в унынии подумал Дарио. — Выгонит. И мы уйдем. Куда глаза глядят. Нам негде будет приклонить голову». При мысли о будущей бесприютности на него нахлынули ужасные воспоминания. Изнуряющую усталость после бессонной ночи под открытым небом, пронизывающий утренний холод он помнил не умом, а всем измученным телом. Не раз его гнали из гостиниц, много ночей он провел в бесплодных поисках крова. Ребенком, подростком, нищим студентом, он привык к бездомности и не роптал, однако теперь ему казалось, что лучше умереть, чем остаться без крыши над головой. За годы, прожитые в Европе, он и вправду успел избаловаться.