Но память о прошлых страданиях только усугубляла невыносимую тоску.
Он искренне презирал себя: «Как же я избаловался! Знаю, что завтра поем, и все равно тяжко. А ведь раньше…»
Но раньше он был всего лишь мальчишкой-бродягой и мог просить милостыню, воровать… Он вспомнил, как они с портовыми ребятишками нарочно перевернули лоток с арбузами, как он удирал, сунув под рубаху мокрый отколовшийся ломоть, как сок стекал по голому животу. Ощутил во рту вкус розовой мякоти, на зубах — хруст черных косточек. Мальчишки тащили что попало на рынках, устраивали набеги на сады… Дарио улыбнулся и жалобно всхлипнул.
Теперь выпросить хлеба или горстку мелочи — для него дело невозможное. Он стал человеком благопристойным, гордым и трусливым. Главное — любой ценой не уронить себя, поддержать достоинство, сохранить видимость благополучия; ради этого можно лгать, идти на любые жертвы. Пока жена лежала в больнице, он каждый день выходил из дому с чемоданчиком под мышкой, делая вид, что его вызвали к больному, хотя в действительности, сколько он ни ждал, прислушиваясь к любому шороху на лестнице, никто к нему не обращался. Шел в предместье и прогуливался часами.
В последние дни хоть он и жестоко страдал, но все равно не решился выручить денег, продав несколько книг, как делал в студенческие годы в Париже. А ведь мог бы. Книги у него были. Однако ему казалось, что на улицах Ниццы его узнают все прохожие. В провинциальном городе хозяйки постоянно сплетничают, а консьержки с раннего утра следят за жильцами, подстерегая каждый их шаг. Дарио чувствовал, что из соседних лавчонок за ним с подозрением наблюдают торговцы. И сжимался под насмешливыми проницательными взглядами возчиков, которые только прикидывались, что мирно дремлют на солнышке, пожевывая травинку, в ожидании седоков; даже лошади в соломенных шляпах при его приближении сторожко прядали ушами. Все-все шпионили за Дарио и шептались о нем. Ему не удавалось затеряться в толпе и насладиться одиночеством, как в милосердном Париже. Он был уверен, что всем и так отвратителен голодный скверно одетый нищий с восточным лицом и неправильной речью. Еще не хватало, чтобы он у них на виду отправился продавать последние книги.
«Нет, придется терпеть», — решил Дарио.
Ночь была безветренной, в комнате стало душно. Он снял пиджак, расстегнул ворот рубашки, взял со стола вечернюю газету, но читать не смог — строчки прыгали перед глазами. Голод усиливался, от физических страданий понемногу помрачался рассудок: в голову лезли отвратительные, злобные, черные мысли. Он думал о генеральше и Элинор без малейших угрызений совести, даже наоборот, с циничной мстительной радостью. В конце концов, старуха права. Ник чему рожать детей и нечего носиться с ними. Вот ты, Дарио, счастливый отец, а как ты прокормишь сына?
Напротив частного пансиона был ресторанчик. Дарио видел из окна столики, белоснежные скатерти до полу, ярко освещенный зал. На витрине для привлечения посетителей красовались всевозможные вкусные блюда, время от времени подходил официант и уносил какое-нибудь из них. Дарио различал золотистые булки, корзины с персиками, холодного омара с клешнями, пузатые бутылки в соломенной оплетке с чудесным итальянским вином. Праздный франт, идущий под руку с дамой, указал тросточкой на вывеску ресторана; они вошли внутрь. «Эти славно поужинают», — с завистью подумал Дарио.
Встал, прижался лицом к стеклу — оно ледяной преградой отделяло его от вожделенного изобилия. Открыл окно, высунулся наружу. Воображая, что жадно вдохнет хотя бы пряный аромат горячего соуса, картофеля, подрумяненного в кипящем масле, жаркого, приправленного травами. Но освещенные витрины были слишком далеко. Пахло только цветами; от сладкого гниловатого запаха закружилась голова и затошнило. Внизу во мраке на скамье целовалась пара. Теперь Дарио донимал не только голод, он страдал от вожделения. Ему казалось, что в темноте мелькнули белые груди; он хотел бы ласкать женскую грудь и брать из корзины бархатистые персики; хотел вина, хотел хлеба и мяса. Между тем влюбленные поднялись и ушли; они пошатывались на ходу, будто пьяные. Дарио выругался сквозь зубы. Отчего, отчего другим, а не ему все удовольствия, вся роскошь? А он с таким трудом вырывает у жизни жалкую сухую корку! И готов из-за нее любому глотку перегрызть. Отчего так?
Близилось возвращение Клары. Получив от генеральши четыре тысячи франков, Дарио наконец расплатился с долгами здесь, в Ницце, и отослал деньги в Париж давно изводившим его кредиторам. Отныне он мог смело смотреть людям в глаза. Не проходил по стеночке с опущенной головой мимо булочной, не отворачивался в смущении, завидев торговку колбасами, царившую среди гирлянд сосисок и сарделек в магазине с зеркальными витринами. Дарио купил малышу коляску и колыбель, а Кларе — пальто, ведь у бедняжки не было одежды, кроме той, что на ней. Сам он наелся досыта, выпил, заказал себе новый костюм и заплатил за него вперед. Оставшуюся тысячу положил в банк.
Ему наконец улыбнулась удача: молодой француз, служащий министерства, прислал за ним слугу: они только что приехали в Ниццу, даже чемоданов не распаковали, повсюду на полу еще лежала солома из ящиков с фарфором, как вдруг среди ночи их малыш стал задыхаться.
Дарио явился для них спасителем. Они выслушивали все его рекомендации с благодарностью и вниманием. Он ощущал себя нужным, могущественным. Ласково разговаривал. Доброжелательно утешал и подбадривал перепуганных родителей: «Не волнуйтесь! У него просто ложный круп. Опасности нет. Назавтра приступ не повторится. Поверьте, мсье. Отдохните, мадам. Это случается. Ничего страшного». Льстил им: «Какой красавец! Превосходный молодой человек!»
Они щедро заплатили, проводили его до дверей, светили ему на лестнице. И были невероятно рады, что им удалось в состоянии паники в совершенно незнакомом городе мгновенно отыскать такого знающего, опытного и любезного доктора. Тысячу раз благословляли свою счастливую судьбу.
«Неужели черные дни и вправду миновали? Казалось, им нет конца, а теперь от них и следа не осталось! Зачем же я отчаивался? Зачем пустился во все тяжкие?»
Дела пошли на лад, и к нему вернулась совесть. Конечно, Элинор вполне оправилась. И пролежала-то всего два дня. Американки выносливые. А может быть, ей случалось и раньше…
Дарио плотно поужинал и лег спать. На улице бурлила последняя карнавальная ночь. За гулом веселой толпы и треском фейерверков он не сразу расслышал настойчивый стук в дверь. Но в конце концов разобрал, что кто-то его зовет. Распахнул дверь и увидел запыхавшуюся генеральшу, она прибежала нечесаная, накинув пунцовую шелковую шаль на старомодную накрахмаленную ночную рубашку до полу.
— Доктор! Скорей! Помогите! Бога ради! Мой сын покончил с собой!
Дарио поспешно оделся и бросился вслед за ней. Сын генеральши, худой юнец, высокий, сутулый, высокомерием и глупостью напоминавший борзую, лежал в гостиной пансиона на сером тиковом диване весь в крови: он полоснул себя перочинным ножом по венам. В пансионе никто не спал, все столпились вокруг дивана. В комнате не было только Элинор, жены злополучного юноши. Повсюду стояли тазы с водой, валялись мокрые тряпки, окровавленные простыни скомкали и бросили в угол. Диван выдвинули на середину. С русской широтой зажгли свет не только в гостиной — здесь горела огромная старинная люстра с подвесками в три ряда, серыми от пыли, а также все лампы, — но и в соседних комнатах. Зато окна закрыли, и было нечем дышать. На полу валялся раскрытый перочинный нож, которым бедняга ранил себя; кто-то натыкался на него босой ногой и вскрикивал, кто-то отшвыривал в сторону, никто не догадался поднять — каждый был слишком увлечен разыгравшейся на глазах у всего пансиона трагедией. Вокруг Дарио суетились неодетые женщины. Одна из них, худая долговязая особа с длинными волосами, повязанными газовым шарфом, босая, в ночной рубашке, меланхолично курила и, глядя на доктора глубоко посаженными глазами, настойчиво повторяла, дергая его за рукав: