Французская сюита | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Мы не всегда думаем одинаково, — заявила Сесиль. — Мадлен собиралась стать монахиней.

— Да, собиралась, — улыбнулась Мадлен.

У нее была приятная улыбка, милая и застенчивая.

«Интересно, кто ее родители? — размышлял Жан-Мари, — Руки у нее огрубевшие, но красивой формы, и ноги тоже, и щиколотки. Девочка из приюта». Он испытывал к ней любопытство и что-то вроде жалости. При виде Мадлен в нем пробуждалось мягкое мечтательное настроение, он был благодарен ей за это. Мечты отвлекали его от мыслей о войне, о себе, рассеивали. Жаль только, что он пока еще так слаб. Ему трудно было смеяться, шутить… а они, конечно же, ждали от него шуток. В деревне между девушками и парнями приняты подначки, насмешки. Так здесь водится, они огорчатся, разочаруются, если я не буду веселиться с ними.

Он сделал над собой усилие и улыбнулся.

— Однажды появится молодой человек, и вы раздумаете, мадемуазель Мадлен, вам расхочется быть монахиней.

— Я же говорю, иногда на меня находит.

— А когда?

— Не знаю… Бывают дни, когда грустно.

— Не больно много у нас тут молодых людей, — заметила Сесиль. — Я же говорю, что мы тут на краю света. А тех, что были, забрали на войну. Вот вам и все. Нет, плохо родиться девушкой.

— Всем людям бывает плохо, — вздохнула Мадлен.

Она сидела около раненого и вдруг вскочила на ноги.

— Сесиль! Как же мы забыли! Мы же пол не вымыли!

— Сегодня твоя очередь.

— Ну ты и нахалка! С какой радости?

С минуту они препирались, а потом принялись за работу вместе. Обе были на удивление ловки и проворны. Вскоре красные плитки засияли, промытые чистой водой. От распахнутой двери потянуло запахом травы, молока, дикой мяты. Жан-Мари отдыхал, подпирая щеку ладонью. Как странно: вокруг безмятежный покой, а в нем самом — мучительная смута, адский грохот последних шести дней, все еще звучащий у него в ушах, и достаточно минуты тишины, чтобы все в нем снова загрохотало: скрежетал сминаемый металл, раздавались глухие медленные удары молота по наковальне… Он вздрогнул и весь покрылся холодным потом… Он узнал эти удары, это расстреливали поезд… рушились металлические балки, и крики перекрывали грохот металла.

— Хорошо бы все это забыть, не так ли? — произнес он вслух.

— О чем вы? Что вам подать?

Он не ответил. Он уже не узнавал ни Сесиль, ни Мадлен. Они огорченно переглянулись, покачивая головой.

— Опять поднялась температура.

— Он слишком много с тобой говорил.

— Да ты что! Он и не говорил совсем! Это мы с тобой говорили!

— Вот что его утомило.

Мадлен наклонилась к раненому. Он увидел совсем рядом со своей щекой другую — нежно розовую, пахнущую клубникой. И поцеловал ее! Она распрямилась, покраснев, смеясь, поправляя выбившуюся прядь.

— Ладно, ладно, а то вы меня напугали… Не так-то вы и больны.

Он лежал и думал: «Кто же она, эта девушка?» Он поцеловал ее — будто поднес к губам стакан холодной воды. Его жгло огнем: горло, язык, нёбо, казалось, сейчас растрескаются от палящей жажды. Прохлада нежной кожи утолила ее. Но в голове ощущалась стеклянная прозрачность, какой награждает томительный жар и бессонница. Он позабыл имена этих девушек и свое собственное тоже. Не мог совершить усилие и понять, что он делает, как оказался в неведомом ему месте. Все усилия были болезненны, изнурительны. Зато в сияющей пустоте его душа, безмятежная и легкая, парила, как птица на крыльях ветра, была свободна, как рыба в своей стихии. Он уже не был Жаном-Мари Мишо, но кем-то другим — безымянным солдатом, его победили, но он не сдался, ранили, но он не умер, лишили счастья, но он не потерял надежды. «Придется все-таки как-то выпутываться… Нужно выбраться из кровавой грязи, которая засасывает… Он рухнул в нее, но не останется там лежать, иначе — гибель. Так ведь? Дурацкая гибель. Нужно цепляться… цепляться… цепляться», — шептал он и очнулся; он лежал на большой кровати, вцепившись в валик, и широко открытыми глазами вглядывался в ночь. Она мерцала лунным светом — луна была полной, — дышала благословенной прохладой после душного знойного дня, благоухала, и крестьянский дом вопреки своему обыкновению открыл ей все окна и двери, чтобы она могла освежить и утешить раненого.

25

Кюре Перикан вновь шагал во главе своих подопечных, а те, волоча ноги по дорожной пыли, с одеялами и ранцами на спине, тащились за ним следом; аббат решил, что надежнее будет отойти подальше от опасных берегов Луары, идти в обход, проселком и лесом, но и под прикрытием деревьев обнаружил солдат и подумал, что очень скоро самолеты засекут их, и, стало быть, в гуще леса опасности ничуть не меньше, чем на реке. Он увел мальчишек с шоссе, и теперь они брели по каменистой дороге, почти что тропе, надеясь отыскать какой-нибудь кров, — в оверньских горах, доверясь инстинкту, он выводил так ребят-лыжников к хижине сквозь туман или снежную бурю. Но сейчас стояло лето, и июньское солнышко возбуждающе подействовало на ребят. До этого тихие и послушные, даже излишне послушные, они вдруг принялись толкаться, болтать, кричать; кюре Перикана удивляли взрывы хохота у него за спиной и приглушенные обрывки песенок. Он прислушался и разобрал скандируемый полушепотом непристойный припев. Аббат предложил спеть хором походный марш. И запел сам, отчетливо выпевая слова, но ни один голос его не поддержал. Через несколько минут замолчали все. Аббат тоже шагал, молча размышляя, пытаясь понять, что почувствовали эти несчастливые подростки, внезапно очутившись на свободе, — какие тайные желания в них проснулись? Какие мечты?

Один из младших неожиданно остановился. «Ящерицы! Ящерицы! Смотрите!» — закричал он. Возле двух камней, лежащих посредине дороги, мелькали на солнцепеке, исчезая и появляясь, подвижные хвостики, высовывались плоские головы, и когда эти головы настороженно, испуганно поднимались, то морщинистая кожа на шее пульсировала, быстро подрагивая. Мальчишки смотрели на ящериц как завороженные. Кое-кто даже встал на коленки. Кюре подождал несколько минут, потом дал команду двигаться дальше. Ребята покорно поднялись, но, уходя, каждый поторопился швырнуть подобранный и зажатый в руке камень — метко, ловко, — и две самые большие, красивые иссиня-серые ящерицы, остались лежать неподвижно.

— Зачем же вы так? — опечаленно воскликнул кюре.

Никто ему не ответил.

— Зачем?! Вы же понимаете, что поступили дурно!

— Ящерицы — те же змеи, они кусаются, — отозвался мальчик с тонким носом, бледным и недобрым лицом.

— Что за чушь! Ящерицы — совершенно безобидные существа!

— А мы, господин кюре, не знали, — сообщил тот же парень насмешливым тоном, но с притворно простодушным видом, который никак не мог ввести в заблуждение наставника.

Однако аббат тут же сообразил, что сейчас не время и не место для разбирательств, он одобрительно кивнул головой, словно был доволен ответом, и прибавил: