Федров взглянул на часы. Ровно три. Что ж, он может позволить себе подождать. Хотя бы для того, чтобы выяснить, жив его брат или нет.
— Спасибо, — сказал он, — с удовольствием.
Сержант указал на помятый алюминиевый чайник, что стоял на примусе у стены, прямо под картой северной Германии. Федров налил кофе в жестяную кружку, стоявшую тут же, на маленьком кухонном столике. Достал сахар из второй, точно такой же кружки, налил сгущенки из банки с пробитыми в крышке дырочками. Кофе оказался горячим, но просто ужасным на вкус. «Понадобятся долгие годы мира, — подумал он, — прежде чем удастся вытравить изо рта этот чудовищный привкус армейского кофе…»
— Это ваш джип там, на улице? — спросил сержант, не поднимая глаз от пишущей машинки.
— Да, — ответил Федров.
— Тогда выньте дворники, — посоветовал сержант. — В этой эскадрилье одно сплошное ворье.
Федров допил кофе, вышел, вынул дворники, сунул их в карман армейской куртки. Потом огляделся. В грязи увязло несколько палаток, чуть поодаль вокруг двух штурмовиков «А-20» столпились техники в комбинезонах. Оттуда доносился рев моторов — видимо, производили какой-то ремонт. А вон и летное поле. Он успел перевидать сотни таких. Летное поле в плохую погоду, что означало хлопающие на ветру куски брезента, стремление людей как можно скорее укрыться, спрятаться от непогоды.
Он вернулся в дом и нашел на карте Эссен. В голове промелькнуло неясное воспоминание. Эссен, Эссен… Затем он вспомнил. Вспомнил ту гувернантку на пароходе, идущем к Фолл-Ривер, летом 1935-го. Ту крупную молодую девушку-блондинку. Сначала она улыбалась, потом рассердилась. Она говорила, что родом из Эссена, а рассердилась потому, что он угадал в ней служанку. «Интересно, — подумал Федров, — удастся ли брату сбросить пятисоткилограммовую бомбу на дом, где некогда проживала фрейлен Гретхен, как ее дальше там?..»
Ожидание может затянуться и показаться едва ли не вечностью, особенно когда ждешь и хочешь узнать, жив твой брат или нет. Сидя на полу и привалившись спиной к стене — в комнате был всего один стул, и занимал его сержант в очках, — Федров вдруг вспомнил, как вел девятилетнего Луиса в душ смывать кровь. Губы у брата были разбиты, он только проиграл бой, и Федров отчетливо видел завернутый в тряпочку кусок льда, который он прикладывал к огромной шишке, красовавшейся на лбу у Луиса. И еще — собственные слезы…
«Ты знал больше о своем брате, когда оба вы были мальчишками. Куда больше, чем теперь, после всех этих его жен и разводов. И прочих проявлений зрелости. Ты научился быть осторожным, научился не показывать своих чувств, скрывать, как много вы значите друг для друга. Ты мог плакать о брате, только когда был ребенком».
Когда Федров играл в американский футбол за команду маленького педагогического колледжа, куда поступил вовсе не оттого, что так уж хотел стать учителем, но потому, что обучение там было бесплатное, Луис взял себе в привычку приезжать в Нью-Джерси на каждый матч. И это несмотря на то что ему приходилось преодолевать сотни миль автостопом, чтобы попасть в этот окраинный уголок Новой Англии. Просто ради того, чтобы посмотреть, как играет брат. Во время одного матча, когда Бенджамина сбили с ног и он, бесчувственный, валялся на траве, Луис сбежал с трибуны — маленький тихий мальчик, еще носивший штанишки до колен, — и вместе с тренером бросился к брату убедиться, что тот пострадал не слишком серьезно. Первое, что увидел Бенджамин, придя в себя, — это худенькое испуганное личико склонившегося над ним Луиса. Луис снял с него шлем, подложил ему под голову и стал массировать шею. А тренер тем временем ухватил пострадавшего Бенджамина за ноги и методично сгибал и разгибал их, прижимая коленями к животу, чтобы воздух мог попасть в легкие.
— Какого черта ты тут делаешь? — выдохнул Бенджамин. И тут же устыдился перед ребятами этой нелепой сцены, этого гротескного нарушения принятого в спорте мужского этикета.
— Ты в порядке? — спросил Луис.
— Ясное дело, в порядке. Пошел отсюда, — грубо сказал Бенджамин.
— Ты уверен, что можешь остаться в игре? — спросил Бенджамина тренер и плеснул ему в лицо водой из фляжки.
— Не надо, Бен, — сказал Луис. — Лучше посиди до конца этого периода на скамье запасных.
— Я о’кей, о’кей. — Бенджамин с трудом поднялся на ноги и стоял, пошатываясь. Если бы на поле не выбежал Луис, он бы пролежал еще с минуту. Вообще-то он чувствовал себя очень скверно. Его тошнило, перед глазами плавали круги, и ему следовало бы позволить увести себя на скамью запасных. Но с учетом того, что рядом суетился Луис — маленькая нелепая фигурка в коротких штанишках и с детским личиком, — об этом не могло быть и речи. — Пошел вон с поля, — грубо сказал Бенджамин брату. В свои девятнадцать он с обостренной чувствительностью относился к соблюдению так называемых внешних приличий. А в число последних вовсе не входило появление на поле кого-то из членов его семьи в разгар игры и на глазах трех тысяч болельщиков.
— Ладно, — сказал Луис. — Я уйду. Но только не строй из себя героя.
— Да, мамочка, — ответил Бенджамин. Эти слова давно уже стали расхожей семейной шуткой. Каждую субботу, перед тем как отправиться на игру, он выслушивал от матери долгие нотации и, уже выходя из двери с сумкой через плечо, говорил ей эти два слова. Позже, во время войны, перед самой отправкой на фронт, он сказал ей то же самое.
На протяжении почти восьми лет между ним и матерью шел постоянный спор на тему того, стоит ли ему играть в такой футбол или нет. На матче с участием Бенджамина мать побывала всего раз и пришла просто в ужас от грубости этой игры. И призналась, что более не в силах видеть, как ее сына метелят эти полоумные, по ее выражению, хулиганы. Правда, в тот вечер единственным ее комментарием было: «Почему это ты всегда встаешь с земли последним? Я уже раз двадцать подумала, что ты умер. И ты называешь это игрой?»
В замечании матери была доля истины. Сбитый с ног Бенджамин действительно старался пролежать на земле как можно дольше. Это давало возможность немного передохнуть, собраться с новыми силами. Он был не в самой лучшей спортивной форме, поскольку вечерами ему приходилось подрабатывать, допоздна торгуя газированной водой, и отоспаться как следует почти никогда не удавалось.
Мать была не из тех женщин, кто легко сдается. Она вступила в сговор с друзьями и членами семьи, и те дружно принялись уговаривать Бенджамина не играть больше в футбол. «Qoyim nochas, [35] что ты этим хочешь доказать?» То была самая расхожая фраза, которую слышал в те дни Бенджамин от родственников и знакомых. На самом деле фраза означала несколько другое: «На кой черт тебе понадобились эти нееврейские радости?» Подразумевались разного рода игры с силовыми приемами, борьба, альпинизм — словом, все те занятия, которыми не к лицу было увлекаться образованным и умным евреям. Всякий раз, слыша это, Бенджамин приходил в ярость. Слова эти просто бесили его, в них слышался отголосок гетто. И еще — то, что он называл глупым и высокомерным самомнением, несомненно, позаимствованным у врагов еврейской нации. Что евреи, видите ли, слишком умны, чтобы подвергать себя опасности.