Шум косилки проникал в большие открытые окна. Майкл повернулся, посмотрел на косилку, потом перевел взгляд на садовника. Это был маленький пятидесятилетний японец, сутулый и похудевший за годы, потраченные на уход за чужими клумбами и чужой травой. Он, как автомат, шагал за косилкой, с силой вцепившись в рукоятку худыми, костлявыми руками.
Майкл не мог сдержать улыбку. В этом действительно было что-то необычное: проснуться утром после того, как японские летчики разбомбили американские военные корабли, и увидеть пятидесятилетнего япошку, который надвигается на вас с косилкой! Майкл посмотрел на него внимательнее и перестал улыбаться. На лице садовника застыло унылое выражение, будто он страдал какой-то хронической болезнью. Майкл вспомнил, как еще неделю назад, подстригая кусты олеандра под окном, японец выглядел этаким добродушным старичком; он бодро и угодливо улыбался и время от времени даже принимался мурлыкать что-то себе под нос.
Майкл встал с постели и подошел к окну, на ходу застегивая пижаму. Выдалось чудесное золотое утро, воздух был напоен живительной свежестью, этим прекрасным даром южнокалифорнийской зимы. Трава на газонах казалась ярко-зеленой, и на ее фоне маленькие красные и желтые георгины в бордюрах сверкали, как блестящие пуговицы. Садовник держал сад в изумительном порядке, в точном соответствии с какой-то восточной планировкой.
– Доброе утро! – обратился Майкл к старику. Он не знал имени садовника и вообще не помнил японских имен… Хотя нет, одно помнил: Сессуэ Хайакава, старый киноартист. Интересно, чем в это утро занимается старина Сессуэ Хайакава?
Садовник остановил косилку и, медленно выходя из своей грустной задумчивости, уставился на Майкла.
– Да, сэр, – ответил он. У него был тонкий голос, который звучал сегодня уныло, без единой приветливой нотки. Но маленькие черные глаза, утонувшие в коричневых морщинах, казались Майклу растерянными и умоляющими. Майклу захотелось сказать что-нибудь ободряющее и любезное этому стареющему, трудолюбивому эмигранту: ведь он внезапно оказался в стане врагов и, наверное, чувствует, что и его в какой-то мере считают виновным в гнусном нападении, совершенном за три тысячи миль отсюда.
– Плохие дела, а? – заговорил Майкл.
Садовник недоуменно взглянул на него. Казалось, он не понимал, о чем говорит этот человек.
– Я имею в виду войну, – пояснил Майкл.
Садовник пожал плечами.
– Нет очень плохо, – ответил он. – Все говорят: «Нехорошая Япония. Проклятая Япония!» Но вовсе нет очень плохо. Раньше Англии нужно – она берет. Америке нужно – она берет. А сейчас Японии нужно, – он надменно и вызывающе взглянул на Майкла, – она берет.
Садовник повернулся, снова запустил косилку и медленно двинулся через газон. Во все стороны от его ног полетели верхушки срезанной душистой травы. Майкл смотрел ему вслед – на смиренно согнутую спину в вылинявшей, пропотевшей рубашке, на удивительно сильные, обнаженные ниже колен ноги и морщинистую загорелую шею.
Возможно, в военное время долг всякого порядочного гражданина сообщить куда следует о подобных высказываниях. Возможно, этот пожилой садовник в рваной одежде не кто иной, как капитан японских военно-морских сил, затаившийся до той поры, пока перед портом Сан-Педро не появятся корабли императорского флота… Майкл рассмеялся. Вот оно – влияние кино на современного человека! От него никуда не спрячешься.
Майкл закрыл окна и решил побриться. Намыливаясь и соскабливая с лица мыльную пену, он тщетно ломал голову над тем, что делать дальше. Он приехал в Калифорнию вместе с Томасом Кэхуном, который пытался набрать здесь артистов для своей новой театральной постановки. Одновременно они вели переговоры с драматургом Мильтоном Слипером о внесении некоторых изменений в его пьесу. Слипер мог заниматься своим произведением только по ночам: днем он работал сценаристом в киностудии «Братья Уорнер». «Искусство процветает в двадцатом веке, – ехидно заметил как-то Кэхун. – Гете, Чехов и Ибсен имели возможность заниматься своими пьесами целыми днями, а у Мильтона Слипера для этого остаются только ночи».
«Казалось бы, – размышлял Майкл, проводя бритвой по щеке, – когда ваша страна вступает в войну, вы не можете не испытывать острой потребности в каких-то энергичных, решительных действиях. Вы должны, казалось бы, схватить винтовку или вступить на борт военного корабля, или забраться в бомбардировщик и лететь за пять тысяч миль, или спуститься на парашюте в столицу противника…»
Но он нужен Кэхуну: они должны вместе ставить пьесу. Кроме того, нечего греха таить, Майкл нуждался в деньгах. Если он сейчас уйдет в армию, его родителям, чего доброго, придется голодать, а тут еще нужно платить Алименты Лауре… На этот раз Кэхун обещал выплачивать ему проценты со сбора. Сумма, правда, небольшая, но если пьеса понравится публике, то деньги будут поступать год или даже два. Возможно, война не затянется, и тогда денег хватит до самого ее конца. А если пьеса будет пользоваться огромным успехом, ну, скажем, как «Ирландская роза Эйби» или «Табачная дорога», то пусть война тянется хоть до скончания века. Но вообще-то страшно и подумать, что она может длиться так же долго, как долго не сходит со сцены «Табачная дорога».
Жаль, конечно, что у него нет сейчас денег. Было бы хорошо, узнав о том, что началась война, тут же отправиться на ближайший призывной пункт и вступить в армию добровольцем. Этот решительный и недвусмысленный жест можно было бы потом всю жизнь вспоминать с гордостью. Но в банке у него всего-навсего шестьсот долларов, налоговые инспекторы требуют уплаты подоходного налога еще за 1939 год, а Лаура при оформлении развода проявила неожиданную жадность. Он вынужден был согласиться выплачивать ей пожизненно (если она снова не выйдет замуж) по восьмидесяти долларов в неделю. Кроме того, она взяла все наличные деньги с его текущего счета в Нью-йоркском банке. Интересно, обязан ли человек платить алименты, если он поступает на военную службу? Может случиться так, что в окопах где-нибудь в Азии к нему подползет некто из военной полиции и, тряхнув за плечо, скажет: «Пойдем-ка со мной, солдат! Мы давно ищем тебя».
Майкл вспомнил эпизод из прошлой войны, рассказанный приятелем-англичанином. На третий день сражения на Сомме почти вся его рота была перебита. Командование, видимо, и не думало присылать подкрепление или сменить остатки роты. И вот в этот момент приятель получает письмо с родины. Дрожащими руками, едва сдерживая рыдания, он вскрывает конверт и находит в нем бумажку из учреждения, ведающего сбором налогов. «Мы неоднократно писали вам относительно вашей задолженности по подоходному налогу за 1914 год в сумме тринадцати фунтов и семи шиллингов. Вынуждены сообщить, что это наше последнее предупреждение. Если вы в ближайшее время не погасите недоимку, нам придется взыскать ее через суд». Англичанин, грязный, оборванный, с запавшими глазами, чуть не единственный живой среди окружающих его мертвецов, оглохший от непрерывной канонады, написал поперек отношения: «Приходите и получите. Военное министерство с удовольствием сообщит вам мой адрес».
Одеваясь, Майкл пытался думать о чем-нибудь постороннем. Было как-то нехорошо в такое знаменательное утро сидеть с больной головой после вчерашней сумасшедшей пьянки в этой крикливо обставленной, отделанной розовым шифоном, как голливудский дом терпимости, комнате и предаваться унылым размышлениям о своем финансовом положении, подобно захудалому счетоводишке, который украл пятьдесят долларов из кассы и сейчас не знает, как положить их обратно до прихода ревизоров. Где-нибудь в Гонолулу стоят у своих орудий люди, материальное положение которых, возможно, еще хуже, чем у него, но они сегодня утром, конечно, не думают об этом. И все же было бы неразумно пойти сейчас на призывной пункт и записаться в армию. Дико, но факт, что патриотизм, как и почти все иные благородные порывы, доступнее всего богатым.