Она молчит, но он думает, чего ж тут и говорить.
— Что может быть легче? Вы соберете вещи, и поплывем на ту сторону, так будет лучше… Здесь недалеко до беды…
Он все стоит, держа руки в карманах.
— Да, до беды… И не осилить нам их… Но только никому ни слова… А теперь надо поспать. — И добавляет: — Спокойной ночи.
Их было трое, Мари, Мадлен и Гортензия, три девушки с двумя корзинами. Они шли под елями вдоль Бурдонет и время от времени нагибались, отдирая с земли полосы мха — они собирали мох для гирлянд. Был вечер пятницы. Они отдирали мох и укладывали его слоями в корзины; кое-где деревья росли так часто, что девушкам приходилось идти гуськом, а потом деревья расступались, возвышаясь колоннами с потеками белой смолы, как на чадящей свече.
Снизу до них доносился рокот воды, а совсем рядом начинался прелестный склон, весь рыже-зеленый, с усыпанными иголками каменными ступенями; с них тоже свисал мох, но не тот, что нужно, — худшего качества. Он был изжелта-белым, словно клочья бороды. Девушки шли по гребню ущелья, нагибались, смеялись и перекликались. Вдруг они разом смолкли.
— Вы слышали? — спросила Мария.
Снизу сквозь шум воды донесся какой-то звук. Было похоже, что хрустнула у кого-то под ногой ветка, а потом камень стукнул о камень.
— Вы слышали?
— Говорят, что эти леса полны проходимцев. Люди рассказывают про савойца и Жюльет, племянницу Миллике, которая сейчас у Ружа, потому что дядя ее прогнал. Мы слышали, что она будет на празднике в воскресенье.
— Не может быть!
— Да, ее пригласили.
Потом снова Мария:
— Вы слышали?
Они все подались назад, укрывшись за гребнем оврага.
Кто-то был внизу, они посмотрели, вытянув шеи; на другом берегу реки колыхнулся густой кустарник.
— Смотрите! — прошептала Мария. Она указала пальцем на соломенную шляпу, которая то появлялась, то исчезала, и окликнула: — Эй, месье… — Она склонилась над обрывом и снова позвала: — Эй, месье… — Потом крикнула громче, а с ней и ее подружки: — Эй, месье! Месье!
Тишина. Листья кустов не двигались.
Шляпы больше не было видно.
Она засмеялась:
— А может быть, это немец?
Девушки потащили ее назад, но Мария крикнула:
— Эй! Mein Herr…
Тишина.
— Да это небось англичанин. Эй, sir…
Если надо, мы и на трех языках умеем, но, выходит, ее все равно не поняли. Снова кто-то шел под кустами, но шляпы уже не было видно.
— Вы что, не поняли, кто это? — спросила Мария. — Это Морис, как его? Морис Бюссе. Только он один…
— Куда это он идет?
— Как же! Куда!
— А Эмили?
— О! Эмили…
Они посмотрели друг на друга, и Мария пожала плечами.
Девушки вдруг заговорили хором, взахлеб:
— Ну да, так и есть… Морис передал через Декостера, чтобы его ждали… Горбун приведет Жюльет… Ну, этот итальянец, ты знаешь, он часто бывает у Ружа и играет на аккордеоне…
— Кому?
— Ей.
— Так они придут?
— Да, придут. Они будут вдвоем, а парни уже обо всем сговорились.
— Боже мой! И что же они задумали?
— Точно не знаю, но ты можешь спросить Мориса или этого верзилу Алексиса.
— Да уж, скажет он мне…
Они увлеченно переговаривались на ходу, шаг за шагом возвращаясь в мир, наполненный ярким светом. Уже было слышно, как забивают гвозди. Девушки вышли к давно расчищенному месту, где рос подлесок; за ним виднелись электрические столбы с красными кругами и надписями: «Опасно для жизни». Хлопая крыльями и отчаянно крича, перед ними пронесся дрозд. Они прошли еще немного между двумя изгородями, скрывавшими вид на округу. Ну вот, они и на месте. Внизу стояли дома с латаными крышами, на самом большом из них было выложено свежей черепицей: «Цветок лилии», а чуть ниже красовался и сам цветок. Это был ресторан, перед которым росли две старых липы, а под ними стояли столы и скамейки. Их заметили. Парни, заколачивающие гвозди, закричали: «А! Это вы, давайте сюда…»
Скоро праздник. Парни все еще не слезли с лестниц, а девочки суетились вокруг столов, разворачивая флаги, доставая гербы и бумажные розы. Мориса среди них не было, и Эмили тоже — да и ее тоже. Ну, где он — теперь ясно, а вот она? Стучали молотки; девушки уселись прямо на столе, болтая ногами в модных чулках телесного цвета. Их работа — нанизывать на бечевку пучки мха, ведь скоро праздник. Зажгли электричество. У девушек работа тихая (если бы еще Бог языки отнял), и разве что стук молотков нарушает тишину… Принесли хлеб, сыр, ветчину, салат и много литровых бутылок белого. Все ели, пили и чокались. Потом парни снова взобрались на лестницы, а девушки подали им большую пахучую зеленую змею, приятную на ощупь и все еще дышащую лесной влагой, которая под собственным весом кое-где провисала до пола. Парни наверху потянули за бечеву, девушки одна за другой подняли руки с гирляндой, и тогда под тонкими корсажами из белого полотна и муслина стали видны их плоские и налитые груди, худенькие и округлые руки. Пахло еловыми ветками, влагой и горечью. Выпили еще…
На длинной гирлянде, натянутой между деревянными столбами, были нанизаны красные, желтые и белые бумажные розы. Они чокались: «Твое здоровье!» — «Твое!» — и это звучало, как мелодичный колокольчик козы, пощипывающей траву. Потом снова раздался стук молотка. Один гвоздь никуда не годился, надо было его заменить. Десять парней и десять девушек. Уже был двенадцатый час. Одиннадцать пробило на удивление медленно и отчетливо. Что ж, это и понятно, часы были уж очень старые. Они били так размеренно, что не услышать их было просто невозможно, они находили в любом шуме лазейку, словно говоря: «Ну, вот, время пришло». Попробуй не расслышать.
Пришло время всем идти по домам. Они шли, держась за руки, и пели, сначала одну песню, потом другую — и так все песни, что знали, подряд. Вдруг между песнями кто-то сказал:
— Вы слышите?
Все смолкли и услышали аккордеон.
Откуда-то с озера, из-за деревьев и ночи, едва слышная сквозь говор воды звучала музыка. Они рассмеялись:
— Да это горбун… Руж зазывает его скрасить ей жизнь… У нас-то все одно лучше… А если горбун придет на праздник?.. Там будет оркестр Гавийе, восемь музыкантов как на подбор… Ему придется попотеть, если захочет тягаться с ними…
«Ведь это сам синдик, — говорили в деревне, — позвонил жандармам и доложил о двух выстрелах; да только похоже, что Руж стрелял в воздух. Парень в ялике оказался не прав, вот дела никакого и нет, но синдик все равно беспокоится. Он так и сказал: „Давно пора положить этому конец“. Он был у судьи. Тот обещал выслушать дело дня через три по-еле праздника. Пусть Миллике и Руж поспорят в суде (если, конечно, оба придут, что вряд ли), а потом уж он примет решение. Похоже, что ни тот, ни другой своего не добьются, ведь Миллике сам выгнал девчонку, а Руж не имеет права держать ее. Остается поместить ее в приют, пока годами не выйдет. Правда, Руж сказал: „Если придут жандармы, я тут как есть все взорву“. Вот синдику и не сидится на месте, да и народ волнуется, чем ближе к суду, тем больше. Не надо было доводить до такого, да только власть не хочет ничем заниматься, ей бы только обойтись без всех этих писем и постановлений; да ведь и Руж никому вовек не сделал плохого, и ей тоже, ведь где бы она без него оказалась? В том, что о них болтали, ни слова правды, но что вы хотите? Миллике подал жалобу…»