* * *
Она сделала последнюю попытку обратиться к Государству.
Потратив несколько недель на звонки, рекомендательные письма, упрашивания секретарей и заместителей, Кира все же добилась приема у одного из самых важных начальников города. Она могла лично встретиться с ним. Он мог все. Нужно было лишь убедить его.
Начальник сидел за столом. За ним было высокое окно, сквозь которое струился узкий поток света, отчего кабинет делался похожим на храм. Кира стояла перед ним, глядя прямо в глаза. В ее взгляде не было ни враждебности, ни мольбы, только глубокое спокойствие и доверие. Голос ее был чистым, твердым, юным.
— Товарищ комиссар, видите ли, я люблю его. А он болен. Вы знаете, что это за болезнь? Она съедает организм изнутри, постепенно, и вскоре уже ничего нельзя сделать. А потом он умрет. Но пока его жизнь… его жизнь зависит от нескольких слов и листка бумаги — это же очень просто, если увидеть это так, как оно есть
— это всего лишь слова и бумага; это то, что создали мы сами, создали для себя; неважно, правы мы или нет, но мы ужасно зависим от слов на бумаге, правда же? Его не посылают в санаторий, потому что никто не вписал его имя в листок бумаги среди других имен, что называется членство в профсоюзе. Ведь это всего лишь чернила, бумага и то, что мы думаем. Эту бумагу можно написать и порвать ее, и снова написать. Но его болезнь не остановить словами, не остановить вопросами. Товарищ комиссар, я понимаю, что деньги, и профсоюз, и бумаги — все это очень важно. И если кто-то должен ради них страдать и мучиться, я не возражаю. Я согласна работать круглые сутки. Я согласна ходить в старье — не смотрите на мое платье, товарищ комиссар, я знаю, что оно безобразно, но мне все равно. Может быть, я не всегда понимала вас и ваши порядки, но я умею быть послушной, я научусь… Но, когда это касается самой жизни, товарищ комиссар, мы должны быть серьезны, разве нет? Мы не можем позволить всем этим придуманным вещам отнять чью-либо жизнь. Один росчерк вашего пера — и он сможет поехать в санаторий, и ему не придется умирать. Товарищ комиссар, если мы спокойно и просто подумаем над всем этим — как оно есть — можем ли мы знать, что такое смерть? Ведь это конец всему, навсегда, никогда снова, никогда, независимо от того, хотим мы этого или нет. Разве вы не видите, почему он не может умереть? Потому, что я люблю его. Нам всем приходится страдать. Мы все чего-то добиваемся и что-то теряем. Это все неважно. Но, потому что мы — живые, в каждом из нас есть что-то, что… что как… основа нашего существования — и этого нельзя касаться. Вы понимаете меня? Этим он является для меня, и вы не можете отнять его у меня, потому что вы бы не позволили мне стоять перед вами, говорить, дышать, двигаться лишь затем, чтобы потом сказать, что все равно отнимите его у меня. Мы ведь оба еще не сошли с ума, ведь нет же, товарищ комиссар?
Товарищ комиссар ответил:
— В гражданскую войну погибло сто тысяч рабочих. Почему у нас в СССР не может умереть один аристократ?
Кира медленно брела домой, разглядывая вечерний город. Она смотрела на сверкающий тротуар, отшлифованный тысячами старых ботинок, на трамваи, в которых ехали люди, на каменные коробки, в которые они забирались на ночь; на плакаты, изображающие их мечты и их еду; она думала, видит ли кто-нибудь из тех тысяч глаз, что окружают ее, то же, что видит она; и почему ей дано видеть все это…
* * *
Из-за того, что на кухне на пятом этаже склоненная над плитой женщина мешала в кастрюльке вонючую капусту, а сама женщина стонала, жаловалась на боли в спине и чесала голову ложкой,
из-за того, что в пивнушке на углу какой-то человек, прислонившись к стойке, сдувал с кружки пива пену, которая падала на пол и ему на брюки, отрыгивал и пел песню,
из-за того, что где-то на белой постели, покрытой желтыми пятнами, сопя мокрым носиком, спал ребенок,
из-за того, что в подвале мужчина, сорвав с женщины одежду, впился ей в губы и они со стонами катались по мешкам с мукой и картошкой,
из-за того, что где-то среди холодных каменных стен кто-то, согнувшись перед позолоченным крестом, поднимал к небу дрожащие от возбуждения руки и бился лбом о холодный каменный пол,
из-за того, что среди грохота машин, сверкания стали и капель горящего жира мужчины, перенапрягаясь и тяжело дыша, вздувая сверкающие от пота мощные груди, варили мыло,
из-за того, что в общественной бане из тазов поднимался пар и красные, распаренные тела крякали, натираясь мылом; ворча и вздыхая, терли друг другу спины, от которых шел пар и стекала грязная с хлопьями мыльной пены вода, — Лео Коваленский был приговорен к смерти.
Это была последняя возможность, и она должна была испробовать ее.
По тихой пустынной улочке Кира пришла к неприметному дому. Старая хозяйка открыла дверь и подозрительно посмотрела на Киру — к товарищу Таганову никогда не приходили женщины. Но она молча проводила Киру по коридору и, показав Кире дверь его комнаты, куда-то ушла, шаркая ногами по полу.
Кира постучала и услышала его голос.
— Войдите, — сказал Андрей.
Она вошла.
Он сидел за столом и при виде ее хотел было подняться, но так и остался сидеть. Какое-то время он смотрел на нее, не двигаясь. Затем медленно поднялся, так медленно, что Кира подумала, сколько же она так стоит, а он все не спускал с нее глаз.
Наконец он сказал:
— Добрый вечер, Кира.
— Добрый вечер, Андрей.
— Снимай пальто.
Внезапно она испугалась, потеряла уверенность в себе, смутилась. Ожесточение и враждебность, которые пригнали ее сюда, куда-то улетучились. Она послушно сняла пальто и бросила шляпу на кровать. Комната была просторной и пустой, со свежепобеленными стенами. Здесь стояли узкая железная кровать, стол, стул, комод. Не было ни картин, ни плакатов, только книги, океан книг и газет, захлестнувший стол, комод и разлившийся по полу.
— Холодно сегодня, — сказал он.
— Да, холодно.
— Садись.
Она присела у стола, а он — на кровати, вцепившись руками в колени. Ей было не по себе от его пристального взгляда.
— Ну, как ты живешь, Кира? Ты выглядишь усталой.
— Я действительно немного устала.
— Как дела у тебя на работе?
— Никак. Меня уволили по сокращению штатов.
— Извини, я найду тебе другую работу.
— Спасибо, но я не уверена, нужна ли она мне. А как твоя работа?
— В ГПУ? Много работы. Обыски, аресты. Ты ведь все еще не боишься меня, правда?
— Нет.
— Я не люблю делать обыски.
— А аресты?
— Ничего не имею против — когда это нужно.
Они помолчали, и затем она сказала: