— Прекрасно. На улице прекрасная погода. Настоящее лето. Ты занята?
— Угу. Завтра буду читать лекцию в кружке — по историческому материализму.
Кира зажгла две сигареты и сунула одну из них в Маришин рот.
— Спасибо, — заявила Мариша, помешивая ложкой густую жидкость. — Исторический материализм и суп с лапшой. Это — для гостя, — лукаво подмигнула она. — Ты, вроде, знаешь его. Зовут — Виктор Дунаев.
— Желаю вам счастья. Тебе и Виктору.
— Спасибо. А как у тебя дела? Какие-нибудь новости от твоего друга?
Кира нехотя ответила:
— Да. Я получила письмо… И телеграмму.
— Как он? Когда он возвращается?
Лицо Киры вдруг застыло в суровом, благоговейном спокойствии. Мариша, казалось, смотрела сейчас на ту самую аскетическую Киру, которой она была восемь месяцев назад. Она ответила:
— Сегодня вечером.
Телеграмма лежала на столе перед Кирой. В ней было всего четыре слова:
«Приезжаю пятого июня. Лео».
Она много раз читала ее, но еще оставалось два часа до прибытия поезда из Крыма, и она все перечитывала ее. А сначала Кира положила ее на серое, выцветшее атласное одеяло постели и, присев на колени рядом с ней, стала аккуратно разглаживать каждую (кладочку этой бумажки. На ней было всего четыре слова: каждое из этих слов шло за два месяца; ей вдруг стало интересно — но сколько дней она заплатила за каждую букву; она и не пыталась думать о том, сколько это часов и какими были эти часы для нее.
Но она помнила, сколько раз она кричала себе: «Это — не важно. Он вернется назад — живой». Все стало простым и легким: если человеку удается свести жизнь лишь к одному желанию — жизнь становится холодной, ясной и терпимой. Возможно, другие и знали, что есть какие-то люди, улицы и чувства; она не знала этого; она помнила и видела лишь одно — он вернется живым. Это было и наркотиком и дезинфицирующим средством; оно выжгло все внутри и сделало ее ледяной, прозрачной, улыбающейся.
Вот она, ее комната — которая вдруг стала такой пустой, что ее поражало, как эти четыре стены могли держать в себе такую чудовищную пустоту. Бывало, что она просыпалась по утрам, и новый день казался ей таким же тусклым и безнадежным, как и серый квадрат из снежных облаков в оконном проеме. Ей стоило немыслимых усилий подняться; это были дни, когда каждый шаг по комнате давался с колоссальным усилием воли, когда все предметы вокруг нее, примус, сервант, стол превращались во врагов, которые кричали ей о том, что когда-то принадлежало не только ей, но и им тоже, и что они потеряли.
Но Лео был в Крыму, где каждая минута была солнечным лучом, а каждый луч солнца — новой капелькой жизни.
Бывали дни, когда она убегала из своей комнаты к людям и голосам, но убегала и от людей, потому что вдруг ощущала себя еще более одинокой.
Она бродила по улицам, засунув руки в карманы, сгорбив плечи. Она смотрела на извозчиков, на воробьев, на снег, который лежал вокруг горящих фонарей, и умоляла их о чем-то таком, что она не смогла бы назвать. Затем она возвращалась домой, зажигала «буржуйку» и ела недоваренный ужин на голом столе, потерянная в этой тусклой комнате, раздавленная треском горящих поленьев, а на полке тикали часы, и за окном хрустел снег под ногами людей.
Но Лео пил молоко и ел фрукты, которые таяли во рту свежим, искристым соком.
Бывали ночи, когда она забиралась с головой под одеяло, уткнувшись лицом в подушку, словно пытаясь спрятаться от своего собственного тела, тела, горящего от прикосновений чужого человека — в кровати, которая принадлежала Лео.
Но Лео лежал на пляже под солнцем, и его тело покрывалось загаром.
Бывали моменты, когда она с внезапным удивлением видела, — словно до этого не понимала всего этого, — что она делает со своим телом; тогда она закрывала глаза, так как за этой мыслью следовала другая, еще более страшная, запретная: что она делает с душой другого человека.
Но Лео прибавил в весе пять фунтов, и врачи были довольны.
Бывали моменты, когда ей казалось, что она на самом деле видит, как рот его растягивается в улыбку, видела ловкое, повелительное движение длинной, тонкой руки. Она видела это в мгновения более краткие, чем молния, и затем каждый ее мускул кричал от боли так громко, что ей казалось, что не одна она слышит это.
Но Лео писал ей.
Она читала его письма, стараясь вспомнить интонацию голоса, которым он произносил бы каждое слово. Она раскладывала вокруг себя все эти письма и сидела с ними в комнате, словно с живым человеком.
Он возвращался назад, вылечившимся, сильным, спасенным. Она жила восемь месяцев ради этой телеграммы. Она никогда не заглядывала дальше. Дальше этой телеграммы не было будущего.
* * *
Поезд из Крыма опаздывал.
Кира стояла на платформе неподвижно, глядя на пустые рельсы — две стальных полосы, которые превращались в медь где-то далеко впереди, в чистом, летнем закате. Она боялась взглянуть на часы и узнать то, чего она и страшилась больше всего: что поезд безнадежно, на неопределенное время, опаздывает. Платформа дрожала под скрипящими колесами тяжелого товарного состава. 1де-то в длинном стальном туннеле чей-то голос скорбно выкрикивал через ровные отрезки времени одни и те же слова, которые сливались и одно, словно птица выкрикивала в сумерках: «Гришка, толкай ее…» Чьи-то ботинки лениво, бесцельно прошаркали позади нее. На другой стороне женщина сидела на каком-то тюке, склонив голову. Стеклянные панели ангара над головой Киры становились какими-то уныло-оранжевыми. Тот же голос заунывно выкрикивал: «Гришка, толкай ее…»
Когда Кира пришла в контору начальника вокзала, его помощник резко ответил, что поезд сильно опаздывает, что это — неизбежная задержка, недоразумение на каком-то узловом пункте; и поезд никак не придет раньше завтрашнего утра.
Она еще немного постояла на платформе бесцельно, не желая уйти с того места, где она так живо почувствовала присутствие Лео. Потом она медленно пошла прочь, спустилась по лестнице; ее руки совсем обессилели, ноги неуверенно задерживались на каждой ступеньке.
Далеко внизу, в конце улицы, небо разлилось плоской полосой яркого, чистого, неподвижного желтого цвета, как пролитый желток яйца, и улица казалась коричневой и широкой в теплых сумерках. Она медленно пошла прочь.
Она увидела знакомый угол, прошла мимо, затем вернулась и пошла в другом направлении, к дому Дунаевых. Этот вечер нужно было чем-то заполнить.
Дверь открыла Ирина. Ее волосы были растрепаны, но на ней было новое платье из батиста в белую и черную полоску, и ее усталое лицо было аккуратно напудрено.
— Кира! Вот это да! Какой сюрприз! Входи. Снимай пальто. Я тебе что-то — кого-то сейчас покажу. А как тебе нравится мое новое платье?
Кира вдруг засмеялась. Она сняла пальто: на ней было точно такое же платье из черно-белого батиста.