Чернова называют злым гением революции и все боятся; он, как полагают, пользуется невероятным влиянием и при этом не обладает ни силой характера, ни яркой индивидуальностью; он — коренастый, с крупными грубыми чертами лица и седой шевелюрой. Таких краснобаев-социалистов можно встретить по всему свету, говорил он невероятно долго, с утомительным пафосом. Церетели, министр иностранных дел, говорил четко и по делу, но невыразительно — заурядная речь заурядного человека. Удивляет, что такие посредственности правят огромной империей, и я задался вопросом: что их выдвинуло из этой толпы безликих людей, которых они, судя по всему, не превосходят ни характером, ни силой воли, ни умом.
Подлинный энтузиазм у собравшихся вызвал лишь Керенский. Любопытно было поглядеть на человека, за такое короткое время поднявшегося на вершину власти и славы; и тут я был вновь ошарашен: в Керенском не чувствуется силы, и это сразу бросается в глаза. Не возьму в толк, как его враги смогли угадать в нем наполеоновских масштабов замыслы. Он больше напоминает Сен-Жюста, чем Бонапарта. Керенский сидел посередине царской ложи, председательствующий объявил его выступление, и он проследовал по центральному проходу на сцену. Одет он был в костюм защитного цвета, за ним шли два адъютанта. Он немного грузнее, чем мне представлялось, без бороды и усов, волосы острижены ежиком; но прежде всего я обратил внимание на его цвет лица. Кому не доводилось читать о том, как лицо героя позеленело от ужаса, и я всегда считал это вымыслом романистов. Но именно такой цвет лица был у Керенского. Он стремительно поднялся на сцену, обошел вокруг стола, где сидел президиум, и по очереди поздоровался с каждым из делегатов за руку. Рукопожатие у него быстрое, порывистое, с лица его при этомне сходило выражение тревоги. Вид у него был, как ни странно, загнанный. Он явно нервничал. Он переживал опасный момент — его в открытую обвиняли в пособничестве мятежу генерала Корнилова, и большевики — это совещание организовали они — относились к нему враждебно; было известно, что здесь может решиться его судьба, и, если экстремисты окажутся в большинстве, его, как предполагалось, заставят подать в отставку. Никто не знал, что он предпримет, но складывалось мнение, что в отставку он не подаст, а переведет правительство в генеральный штаб и, отдав Петроград большевикам, будет править Россией, опираясь на армию. В начале речи Керенский практически поставил вопрос о вотуме доверия. Он говорил около часа, свободно, не заглядывая ни в какие заметки, хотя его постоянно прерывали. Говорил с большим подъемом. Над оркестровой ямой пролегали мостки для прохода на сцену, и он то и дело сбегал по ним, пока не оказался чуть ли не среди слушателей, — можно было подумать, что он хочет обратиться к каждому из них лично. Он взывал к чувствам, не к разуму. Ему все чаще аплодировали, попытки же прервать его пресекались все более раздраженно. Люди, похоже, почувствовали, что перед ними искренний, прямодушный человек, и, если он и допускал ошибки, это были ошибки честного человека. Голос его красивым не назовешь, говорит он на одной ноте, без модуляций; в его ораторских приемах нет контрастов и, я бы сказал, ничего вдохновляющего. Воздействовал он лишь своей серьезностью и объективностью. Закончив речь, он быстро обошел стол, пожал руки делегатам и ушел в ложу под гром аплодисментов. В ответ на рукоплескания он, уже из ложи, сказал несколько слов и покинул театр. В этот день победа осталась за ним.
* * *
Балет. Преходящая красота жеста танцовщицы символизирует для меня жизнь. Красота эта достигается ценой неимоверного труда, однако это скоротечное парение над сценой вопреки силам тяготения, эта дивная позитура, которую так и тянет обессмертить на барельефе, — она дается лишь на миг, от нее остается прекрасное воспоминание и только. Так и жизнь, прожитая разнообразно и размашисто, становится произведением искусства лишь тогда, когда она приходит к своему прекрасному завершению и обращается в ничто в тот самый миг, когда достигает совершенства.
Савинков сидел в трактире и пил чай, когда к нему подошел крестьянин и спросил: «Где найти Бога?» Он был крепко пьян. Савинков серьезно посмотрел на него, лишь глаза заулыбались. «В сердце твоем, брат», — ответил он. Крестьянин помолчал — его одурманенный мозг осваивал ответ Савинкова. «И как же мне в таком случае жить?» — спросил он. На его вопрос Савинков ответил вопросом: «Сколько тебе лет?» Крестьянин помялся, передернул могучими плечами. «Сорок», — ответил он не слишком уверенно. «Самое время довериться своему чутью, — сказал Савинков. — Сил тебе не занимать стать, ты здоров. Берись за работу, которая тебе знакома, а в остальном делай то, к чему у тебя лежит душа. Иного пути я не знаю». Крестьянин — он стоял, расставив ноги, устремив кроткие, добрые глаза на Савинкова, — почесал в бороде; затем низко поклонился и побрел прочь.
* * *
Савинков. Ему от сорока до пятидесяти, среднего роста, стройный, с наметившейся плешью; черты лица ничем не примечательные, глаза маленькие, пронзительные, сдвинутые к переносице. Легко представить, что порой они бывают жестокими. Одет тщательно: высокий воротничок, неброской расцветки галстук с булавкой, сюртук, лакированные ботинки. У него вид преуспевающего адвоката. Ничто в наружности Савинкова не говорит о его бешеном нраве. Он производит впечатление человека воспитанного, не слишком интересного, но обладающего некоторым весом. Манера поведения у него спокойная, сдержанная и скромная. Лишь когда он заговорил, я понял, что передо мной человек выдающийся. Он говорил по-русски и превосходно по-французски, свободно и правильно, разве что иногда употреблял не тот род, говорил неспешно — так, словно прежде обдумывает свои слова, но было ясно, что он обладает завидным умением как нельзя более точно выражать свою мысль. Голос у него тихий, приятный, выговор очень четкий. Более пленительного собеседника мне не доводилось встречать. Если тема требовала серьезности, он был серьезен, к месту шутлив; его высказывания были настолько обоснованны, что с ним нельзя было не согласиться; убеждать он умел как никто другой; притом и веская речь, и внушительная сдержанность говорили о железной воле — без нее его беспощадность была бы необъяснима. Я не встречал ни одного человека, от которого исходило бы такое ощущение уверенности в себе.
Он рассказал мне две любопытные истории. После боев 18 июля, когда русские потерпели позорное поражение, Керенский, который вместе с ним видел, как они бегут с поля боя, предложил Савинкову поехать в его машине. Савинков — а он был в ту пору военным министром, — решив, что Керенский хочет посоветоваться, как устранить последствия разгрома, сел в автомобиль, и они отправились в путь. Однако Керенский как в рот воды набрал. Вид у него был испуганный, убитый. Лишь раз он нарушил молчание, продекламировав затасканные строки второразрядного поэта; Савинков не поверил своим ушам. Что общего между этими сентиментальными стишками и трагедией их родины? Заключил он свой рассказ так: «Как характерно, что этот недоучка искал утешения у такого плохого поэта». Нечто подобное произошло и при падении Тернополя. Савинков, видя, что русские пустились наутек, кинулся к Корнилову — рассказать, что творится. У Корнилова ни один мускул не дрогнул в лице; без малейших колебаний он сказал: «Расстрелять их». По тому, как Савинков излагал эту историю, было видно: в Корнилове он узнал человека, равного ему силой духа.