— Хайме!
Голос доньи Асунсьон спускался вниз по каменной лестнице. Мальчик, сидевший у ног Эсекиеля Суно, вскочил как ошпаренный.
— Что ты будешь делать, Эсекиель?
— Мне надо добраться до Гуадалахары. Там у меня друзья. Но ты сейчас иди, а утром принесешь мне еще поесть.
— Когда ты уйдешь?
— Завтра вечером. Дай мне здесь отдохнуть денек, потом я пойду дальше.
Мальчик взял руки шахтера:
— Разреши тебе помочь.
— Ты уже мне помог, малыш.
— Хайме! Хайме!
— …теперь иди, чтоб не заподозрили…
— Завтра до ухода в школу я тебя увижу, да?
— Конечно. Спасибо. Беги.
Эсекиель Суно опять вытянул ноги. Подложив руки под голову, он втянул в легкие пахнущий ветхостью воздух сарая. («Ах, и славный же малыш! Он ведь тоже час-два назад думал, что один-одинешенек на свете».)
Хайме идет вверх по дворцовой лестнице какой-то новой походкой — спокойной и вместе с тем напряженной. Мир стал устойчив, он больше не ускользает от его рук. Хайме видит рядом Спасителя, пригвожденного к кресту. Видит Эсекиеля Суно — еще ближе, — и не безмолвного, как та распятая фигура. Видит пасхальную свечу, которая возжигается, чтобы сгореть. Видит собственное свое тело подростка, полумужчины, в котором все лица и образы — Христос, Эсекиель, свеча — переплетаются и поясняют одно — мужское тело. Медленно поднимаясь, он трогает лицо, плечи, бедра Хайме Себальоса, это удивительное тело. На площадке веером распахиваются блестящие краски картины «Распятие». А вверху лестницы с нетерпением ждет фигура в черном.
— Нет, только поглядите, какой вид! Где ты был? Ты как будто вывалялся в пыли? Иисусе, спаси и помилуй! Сейчас придет дядя. Скорей переоденься. Ужин в восемь. Живо, не опаздывай.
(«А мальчика что-то тревожит. Других он, может, и обманет, но не меня»). Лиценциат Хорхе Балькарсель кончил завтракать и утер рот салфеткой. Племянник не слушал, о чем говорят. Когда к нему обращались, мальчик краснел.
— Решительно, ты сегодня какой-то рассеянный. Разве сегодня не надо в школу идти? Ах, эти каникулы. Они только разлагают. Живей, живей, мальчик. («У него изменилось выражение лица. Становится мужчиной. А, вот и прыщ на лбу. А вон еще, да, он будет как все. Разболтанный, влюбчивый, дерзкий со старшими… Да, он испытал, что такое дисциплина, теперь захочет курить, пить… захочет спать с женщинами… еще встретится со мной… прыщи, усы — кошмар! Перестанет мне повиноваться. Ну, это мы посмотрим».) Побыстрей, молодой человек! Я не шутки шучу.
Хайме неловко поднялся и опрокинул стул; извинившись, он, стоя под хмурым взором дяди, допил кофе с молоком, взял ранец и направился на кухню.
— Да поторопись же, черт возьми! Что тебе там нужно на кухне?
— Стакан воды…
— Разве на столе нет воды? («Он думает, я не вижу, какой у него разбухший ранец. Наверно, подкармливает нищих со всего прихода. И когда у него выросли такие ручищи?»)
— Простите. Я не заметил.
— Не заметил, не заметил! Вот так не заметишь и в яму упадешь. Живей за дело. И смотри мне, отвечай повежливей.
— Я сказал, простите.
— Ну-ка, в школу, сказал я! Наглец! В это воскресенье не пойдешь гулять. Еще чего!
Хайме прошел через гостиную и спустился по лестнице. Постучал костяшками пальцев в дверь каретного сарая. Никто не отозвался. У него перехватило дыхание. Он открыл дверь и с тревогой кинулся вглубь между старой рухлядью.
— Это ты, малыш?
— Эсекиель! Я думал, ты ушел. Как себя чувствуешь?
— Лучше. Уйду вечером. Принес мне что-нибудь?
— Вот, бери. Меня чуть не застукали. Принес то же, что вчера, такую пропажу не заметят.
— Домашние ничего не пронюхали?
— Да что ты! Все еще спят.
— К полудню вернешься?
— Да, и приду к тебе.
— Не надо. Могут заподозрить. Лучше простимся сейчас.
— Нет! Я прошу, позволь мне прийти.
Эсекиель взлохматил ему волосы.
— Славный ты мальчуган!.. Но если и вправду хочешь мне помочь, не приходи. Я уйду, как только стемнеет.
Сила мужчины. Непреклонная воля мужчины, совсем не то, что проповедует дядя. Это понятно без слов, подумал Хайме, глядя в глаза Эсекиелю. Он никогда его не забудет, никогда не забудет его историю.
— Дай обниму тебя, малыш, и спасибо, что понял меня и помог.
Никогда не обнимали его такие крепкие руки. Никогда не слышал он запаха такого скудного тела: плоти ровно столько, сколько надо для работы, ни грамма больше.
— Эсекиель, когда я тебя опять увижу?
— Когда-нибудь, когда и ждать не будешь.
— Ты победишь?
— Это точно. Как то, что солнышко всходит каждое утро.
— Тогда ты разрешишь помочь тебе?.. Тогда, когда вы победите, а я буду взрослый?
Суно, басовито хохотнув, ударил мальчика по плечу.
— Будь уверен, малыш. Да ты уже теперь мужчина. Ты это доказал. Теперь мотай отсюда, а то как бы не заподозрили.
Хайме, подойдя к двери, сказал:
— Помни, я твой друг.
И Эсекиель, приложив палец к губам, ответил:
— Тсс!..
А дядя Балькарсель, когда мальчик вышел из сарая, нырнул за угол в патио и прищелкнул пальцами.
— Смотрите, ребята!
— Арестованный!
— И солдаты его ведут!
— Наверно, бандит какой-нибудь.
Школьники выбежали в коридор. Звонок, переменка кончилась, дежурный кричал:
— Строиться! Строиться!
Четыре солдата вели человека в наручниках.
— Смотрите, какое злобное лицо!
Хайме, привстав на цыпочки, увидел арестованного. Глухо вскрикнув, он, действуя руками и ногами, пробился сквозь толпу товарищей и побежал по улице, по чересполосице света и тени, мелькавших по фигурам пятерых безмолвно шагающих мужчин.
— Эсекиель!
То был не крик тревоги, а крик вины. Крик, которым мальчик сам обвинял себя. Суно шагал, устремив взгляд на мостовую. На его лбу и на спине снова проступил пот. Стучали по камням тяжелые шахтерские ботинки. Примкнутые штыки отбрасывали на его лицо полосы тени.
— Эсекиель! Это не я! Клянусь! Это не я!
Теперь Хайме уже бежал, пятясь, глядя в лица солдат. Улица круто пошла вниз. Он оступился, упал, и мужчины прошли мимо.
— Это не я! Я твой друг!
Стук ботинок затих в утреннем воздухе. Несколько любопытных обступили упавшего мальчика, у которого не было сил оторвать руки от земли.