Хендерсон - король дождя | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Отец — это все-таки отец, каким бы он ни был, и, чтобы поговорить с Эдвардом, я отправился к черту на кулички, в Калифорнию. Нашел сына в Малибу. Он жил в купальной кабине, и разговор происходил на песчаном пляже. Море было призрачное, ленивое, с тусклым медным отливом. Вокруг простиралась дымчатая белизна.

— Эдвард, где мы?

— На краю света.

— Чертовски неудачное место для встречи. Ничего нет — только дым и туман… Я хочу обсудить с тобой кое-какие вещи. Я несдержан, это верно. Очень может быть, что я просто чокнутый. Но всему есть свои причины.

— Я что-то не улавливаю, па.

— Ты должен стать врачом. Поступай в медицинское училище, Эдвард.

— На кой?

— Могу привести десяток доводов. Я знаю, тебя беспокоит твое здоровье. Знаю, что принимаешь таблетки Королевы Би. Знаю наверняка…

— Ты тащился из Коннектикута, чтобы сказать мне это?

— Ты вправе думать, что твой отец не способен рассуждать здраво — это умеет только твоя мать. Тем не менее у меня есть некоторые наблюдения. Первый вывод, который я сделал: лишь немногие люди в своем уме. Второй: рабство в Америке не было упразднено полностью. Большинство людей порабощены вещами. Однако не буду излагать свою философию. Я часто путаюсь, это верно. Но я боец, и хороший боец.

— И за что же ты борешься, па?

— За что борюсь? За правду! Борюсь против лжи. Но отчаяннее всего я борюсь с самим собой.

Я отдавал себе отчет в том, что Эдвард ждет, когда я объясню, зачем ему жить. Это причиняло мне боль. Сыновья всегда надеются, что отцы научат их жить. А отцы стараются по возможности оградить сыновей от горя и неприятностей.

У самой кромки воды плакал тюлений детеныш. Он думал, что стадо бросило его. Мне стало жаль беднягу, и я послал Эдварда в лавку купить коробку тунца, а сам отгонял от малыша бродячих псов. Проходивший мимо человек сказал, что тюленчик — известный попрошайка и не надо выкармливать еще одного паразита. Он поддал тюлененка под зад, тот зашлепал к воде, где взад-вперед кружились пеликаны, и исчез в клочьях пены.

— А тебе ночью в кабине не холодно? — спросил я Эдварда.

— Стараюсь не обращать внимания.

Я снова почувствовал, как люблю сына. Мне было нестерпимо видеть его в таком состоянии.

— Учись на врача, Эдди, — настаивал я. — Если неприятно видеть кровь, не ходи в хирурги. Если не любишь взрослых, учись на педиатра. Не любишь детей, специализируйся по женским болезням. Ты так и не прочел книг доктора Гренфелла, которые я дарил тебе на Рождество. Ты даже коробки с ними не распаковывал.

Я возвратился в Коннектикут. Скоро ко мне приехал Эдвард. Приехал не один, а с девчонкой из Центральной Америки и сказал, что хочет на ней жениться, на индейской девушке с длинным личиком и близко поставленными глазами.

— Па, я влюбился.

— Не смеши. Девочка попала в беду?

— Нет, просто я люблю ее.

— Ни в жизнь не поверю!

— Может, тебя смущает, что она из простолюдинок? Как же в таком случае быть с Лили?

— Что ты имеешь против своей мачехи? Лили — замечательная женщина. А твоя индианка — кто она такая?

— Тогда я не понимаю, почему ты не позволяешь Лили повесить ее портрет рядом с портретами наших многоуважаемых предков. А Марию Фелуччи (так звали его девчонку) не трогай. Я люблю ее.

Я смотрел на своего незадачливого сына, коротко постриженного, узкобедрого, в рубашке с застегнутым воротом, на его принстонский галстук, на белые туфли, безликое лицо и думал: «Господи, неужто он плод чресл моих? Сколько, однако, странностей на нашей грешной земле. Если он попадет к этой девчонке в руки, та его поедом съест!» И снова почувствовал приступ горячей, замешенной на тревоге любви к сыну. Пусть поступает как хочет. «Sauve qui peut!» [8] Пусть хоть на дюжине Марий Фелуччи женится. И пусть она тоже закажет свой портрет.

А свой портрет в форме национального гвардейца я снял. Ни моего, ни Лилиного портрета в гостиной не будет.

Это не все, о чем я думал, пока мы с Ромилеем томились у дверей главаря племени варири.

— Уезжаешь позировать? А ведь как была неряхой, такой и останешься. Под кроватью детские пеленки, в раковине остатки еды, а в сортире словно домовой поселился. Я знаю, что ты гоняешь на скорости семьдесят миль в час. Когда-нибудь детей угробишь. И не смотри на часы, когда с тобой о серьезных вещах говорят!

Лили бледнела, отворачивалась, улыбалась: когда же я наконец пойму, какую пользу мне принесет ее портрет?

— Тебе дали поручение на неделю по сбору средств в Молочный фонд. Ты его выполнила? А вот в совет тебя не избрали, прокатили при голосовании.

Затерянный где-то в горах Африки, я сжимал в кулаке сломанный зуб и вспоминал, как попал в переделку с женой художника, писавшего портрет Лили, миссис К. Спор. До войны та считалась красавицей и в свои шестьдесят с гаком не изменилась: одевалась, как молодая, в платья с оборками, втыкала в волосы цветы. К тому же утверждала, что умела ублажать мужчин, хотя среди красавиц это большая редкость. Время и возраст брали свое, она бесилась со злости, хотя в глазах таилась, как сицилийский мафиози, нерастраченная сексуальная сила.

Мы встретились с Кларой Спор как-то зимой на Центральном вокзале. Я только что побывал у Спора, дантиста, и Гапони, музыканта, и спешил домой по нижнему переходу, едва освещенному старенькими лампочками. Бегу по полу, истоптанному миллиардами башмаков, сапог, туфель, и вдруг вижу: из «Устричного бара» выходит Клара, выходит, словно яхта с поломанными мачтами, обломки былой красоты… Я не успел прошмыгнуть мимо. Дама крепко вцепилась мне в руку (не в ту, которой я держал футляр со скрипкой) и потащила меня в вагон-ресторан выпить. В этот самый час Лили позировала ее мужу. «Может, ты хочешь отделаться от меня и поехать с женой домой? — сказала Клара. — Малыш, зачем тащиться в Коннектикут? Давай спрыгнем с поезда и гульнем».

Поезд уже набрал ход, и вскоре мы покатили по заснеженному закатному Лонг-Айленду. Выплевывая клубы черного дыма, бороздили залив. Сверля меня глазами и вздернув курносый нос, Клара болтала, болтала без конца. Она еще не излечилась от застарелой болезни — жажды жить. Рассказала, как в молодости была на островах Самоа и Тонга, на яхте, среди зарослей цветов. Говорила с такой горячностью, с какой, думаю, Черчилль давал клятву драться до последней капли крови за милую Англию. Я не мог не посочувствовать собеседнице, хотя вообще придерживаюсь мнения, что если человек хочет распахнуть перед тобой душу, не надо затыкать ему рот. Не стоит замыкаться в себе.

Когда поезд подходил к ее станции, старая лицедейка зарыдала.

Я уже говорил, каково мне видеть женские слезы. Мне и самому хочется плакать.

Я помог Кларе спуститься на покрытый снегом перрон и пошел за такси.