Я чуть было не разрыдался: все, о чем говорил Зорбас, было правдой… В детстве я испытывал сильные душевные порывы, дочеловеческие желания и вздыхал в одиночестве, потому что в мире мне было тесно.
Но затем, постепенно, с течением времени, я становился все более благоразумным, устанавливал границы, отделял возможное от невозможного, человеческое от божественного и крепко держал моего бумажного змея, чтобы тот не вырвался.
Крупная звезда прорезалась на небе и исчезла. Зорбас встрепенулся, выпучил глаза и посмотрел испуганно, словно впервые видел исчезновение звезды.
– Видел звезду? – спросил он.
– Да.
Мы замолчали.
И вдруг Зорбас поднял свою тонкую, костлявую шею, вобрал воздуха полной грудью и издал дикий крик отчаяния. И тут же этот страшный крик обрел свое выражение в турецких словах, и из глубины души Зорбаса вырвался старинный монотонный напев, исполненный страсти, горечи и одиночества. Разорвалось сердце земли, и оттуда излился сладчайший восточный яд. Я почувствовал, что все волокна, соединявшие меня с добродетелью и надеждой, прогнили:
Iki kiklik bir tepende otiyor,
Otme de, kiklik, bemin dertim jetiyor.
Aman! Aman!
Пустыня, бескрайний мелкий песок, воздух подрагивает – розовый, голубой, желтый, виски` треснули, душа издает безумный вопль и радуется, что никакой голос не откликается ей. Пустыня… Пустыня… И вдруг на глаза мои выступили слезы:
Две куропатки щебетали на холме,
Не щебечи, печали мне моей довольно, куропатка,
Аман! Аман!
Зорбас умолк, смахнул пальцем обильный пот со лба и стряхнул капли наземь.
– Что это за мелодия, Зорбас? – спросил я после долгого молчания.
– Песня погонщика верблюдов. Эту песню погонщики верблюдов поют в пустыне. Уже несколько лет я пытался вспомнить и спеть ее. И вот теперь…
Голос Зорбаса звучал сухо, сдавленно.
– Пора спать, хозяин, – сказал он. – Завтра тебе чуть свет ехать в Кастро, чтобы поспеть на пароход. Спокойной ночи!
– Мне не хочется спать, посижу еще, – ответил я. – Это последняя ночь, которую мы проводим вместе.
– Именно поэтому мы и должны расстаться поскорее, – воскликнул Зорбас и перевернул вверх дном пустой стакан: это значило, что пить он больше не желал. – Да, так, как настоящие мужчины бросают курить, пить, играть в кости. Мужественно.
Отец мой, хочу сказать тебе, был настоящим молодцом – не то что я. Я – выродок. В подметки ему не гожусь. Он был, как говорят, греком старого закала. Руку пожмет – кости раздробит. Я еще могу говорить более-менее связно, как человек, а отец мой только мычал, ржал и пел: четкая человеческая речь редко звучала из его рта.
Так вот, он был всем страстям подвержен, но со всеми ими покончил, как ножом отрезал. Курил он, как дымоход, но однажды утром проснулся, отправился в поле пахать, пришел туда, прислонился к изгороди, и сунул, зверюга, вожделенно ручищу за пояс, чтобы вытащить кисет и скрутить закрутку, прежде чем приступить к работе. Вытащил он кисет, а тот – пустой, табака ни понюшки: дома забыл наполнить.
Отец закипел весь от злости, замычал, тут же перепрыгнул через ограду и пустился бегом в село – страсть, видишь ли, одолела. И вдруг (сколько раз говорил я, что человек – таинство!) он резко остановился – стало ему стыдно. Он вытащил кисет, изорвал зубами на мелкие клочья и затоптал в ярости.
– А чтоб тебе!.. Подлец! Шлюха! – мычал он.
С той минуты и до конца жизни не держал он во рту сигареты. Так вот, хозяин, поступают настоящие мужчины. Спокойной ночи!
Зорбас поднялся, быстро двинулся широким шагом по гальке, даже не обернувшись, подошел к пенным морским волнам и там, в темноте потерялся из виду.
Больше я его не видел. Еще до петухов пришел погонщик, я сел на мула и уехал. Сдается мне, – но, может быть, я и ошибаюсь, – что Зорбас где-то прятался в то утро и тайком наблюдал. Однако он не прибежал ко мне, и мы не обменялись обычными словами, которые говорят при прощании, на глазах у нас не было слез, мы не помахали друг другу рукой, не дали клятв.
Расставание было словно рубящий удар мечом.
В Кастро я получил телеграмму. Я взял ее, долго разглядывал, и рука моя дрожала. Я заранее совершенно точно знал, что было в ней: с ужасающей отчетливостью я увидел, сколько в ней слов, сколько букв.
Мной овладело желание разорвать телеграмму. К чему было читать, если и так все ясно? Но, к сожалению, мы еще не доверяем собственной душе, и наш разум, лавочник, мелкий торгаш, смеется над ней, как смеемся мы над ворожеями и колдуньями. Я раскрыл телеграмму – она была из Тифлиса. Какое-то мгновение буквы плясали перед глазами, я ничего не мог разобрать. Мало-помалу буквы остановились, и я прочел:
«Вчера вечером от внезапного воспаления легких умер Ставридакис».
Прошло пять лет, пять великих, страшных лет, когда время вдруг разогналось, географические границы пустились в пляс и государства то расширялись, то сужались, словно гармошка. На какое-то время буря оторвала меня от Зорбаса, бедствия и ужасы разлучили нас. В течение первых трех лет я время от времени получал от Зорбаса немногословные открытки.
Так, с Афона получил я открытку, на которой была изображена икона Богородицы Вратарницы с большими скорбными глазами и твердым волевым подбородком. Своим толстым, разрывающим бумагу пером Зорбас писал: «Здесь, хозяин, делать нечего. Здешние монахи даже блоху подкуют. Уеду!» Через несколько дней пришла другая открытка: «Не могу ходить по монастырям с попугаем в руке, как лотерейщик. Поэтому подарил его одному чудному монаху, у которого уже есть дрозд, и поет он, негодник, когда ум за разум зайдет, будто певчий сладкогласный: „Господи, к тебе взываю…“ [62] И нашего бедного попугая научит он псалмы петь. Эх, сколько всего повидал он на своем веку, грешник, а теперь… Попом ты стал, попугай? Вот какое на нем проклятие! Нежно обнимаю тебя. Отец Алексий в полном одиночестве» [63] .
Прошло еще шесть или семь месяцев. И вот я получил открытку с пышной, грудастой женщиной. «Я еще жив, ем мамалыгу, пью пиво, добываю нефть, стал нефтяной мышью. Здесь вдоволь всего, что мне по сердцу, настоящий рай для старых грешников вроде меня. Понимаешь, хозяин? Жизнь, баба и Святой Бог. Нежно обнимаю тебя. Алексис Зорбеску, нефтяная мышь».
Прошло еще два года, и я снова получил открытку, на этот раз из Сербии. «Я еще жив, здесь чертовски холодно, и поэтому пришлось жениться. Посмотри с другой стороны – там ее мордашка. Лакомый кусочек! Живот у нее слегка вздулся, потому что она уже готовит мне Зорбенка. На мне костюм, который ты подарил, а обручальное кольцо, которое ты видишь у меня на пальце, осталось от Бубулины – да снизойдет святость (все на свете бывает) на ее косточки! Эту зовут Люба. Пальто, которое на мне, с лисьим воротником, – приданое жены. Подарила она мне и свинью с семью поросятами – чудаковатая порода! – а также двух детей от первого мужа: она, видишь ли, вдова. На одной из гор, здесь неподалеку, я нашел магнезит, снова впутал в дело какого-то капиталиста и живу как бей. Нежно обнимаю тебя, Алексис Зорбич, бывший вдовец».