Ох уж эти мексиканочки! Я все время мечтал о девушке из Мексики. Ни с одной из них я не был знаком, но улицы кишели ими, и Плаза и Китайский квартал просто пылали от них, и я воображал себе, что все они мои, и эта и та, и еще я чувствовал, что когда у меня появятся деньги, так оно и будет. А пока я перебивался без гроша в кармане, они разгуливали на свободе, мои принцессы ацтеков и майя, девушки-сотрудницы Центрального универсама и прихожанки церкви Святой Богородицы. Чтобы полюбоваться на них, я даже посещал мессу. Конечно, это было кощунством, но все же лучше, чем вовсе не ходить на мессу. И когда я писал письмо домой в Колорадо, мне не нужно было врать: «Дорогая мама, в прошлое воскресенье я ходил на мессу. Потом зашел в Центральный универсам и как бы случайно столкнулся с девушкой-мексиканкой. Это был предлог, чтобы заговорить с ней, я улыбнулся ей и попросил извинить меня. Эти прекрасные девушки так счастливы, когда ты ведешь себя с ними словно настоящий джентльмен, и я рад, что могу просто прикоснуться к ним и унести свои ощущения к себе в номер, где пыль постоянно покрывает мою печатную машинку, и Педро, сидя в своей норке, не спускает с меня черных глаз-бусинок, пока я пребываю в грезах».
Педро — мышонок, хороший мышонок, но не поддающийся дрессировке, он одинаково отвергал как ласку, так и насилие. Я увидел его в первый же день, когда поселился в этой комнате. Это была моя звездная пора: рассказ «Собачка смеялась» был напечатан в августовском номере. И вот пять месяцев спустя я прибыл в Лос-Анджелес автобусом из Колорадо со ста пятьюдесятью долларами в кармане и с огромными планами на будущее. В те дни я придерживался мнения, что мне, как индивидууму, присущи не только самые высокие человеческие качества, но и признаки низкого животного, поэтому Педро мне не мешал. Мышонок это понял и созвал всех своих друзей, комната просто кишела мышами. Но сыр слишком дорого стоил, и мне пришлось перейти на хлеб. А хлеб им не нравился, и вскоре все они исчезли. Все, кроме Педро, аскета Педро, который довольствовался страницами старой Библии.
Ах, тот первый день! Мисс Харгрейвс открыла дверь моей комнаты, комнаты с красным ковровым покрытием на полу, картинами английских ландшафтов на стенах и душем, совмещенным с туалетом, — комната под номером 678. Она располагалась на шестом этаже, единственное окно выходило на склон соседнего холма, который был так близок, что особой надобности в ключах я не видел, тем более что окно было всегда открыто. В это окно я впервые увидел пальму на расстояний не более шести футов, и это заставило меня погрузиться в думы о Вербном воскресенье, Египте и Клеопатре, правда, ветви пальмы были скорее черные, чем зеленые, их покрывала копоть, наплывающая с Третьей улицы. Ствол пальмы душила короста из пыли и песка, которые надували ветры с пустынь Мохаве и Санта-Аны.
«Дорогая матушка, — писал я домой в Колорадо, — дорогая матушка, мои дела определенно пошли в гору. Мой редактор, великий человек, он был в Лос-Анджелесе, и мы обедали вместе, мы подписали контракт на несколько моих вещей, но я не хочу вдаваться в подробности, дорогая матушка, потому что знаю, что тебя это не интересует и папу тоже, я просто хочу сказать, что для начинающего это отличный контракт, но дело все в том, что он вступит в силу лишь через пару месяцев. Поэтому, мама, пришли мне десять долларов, пришли пять, мама дорогая, мой редактор (я не называю его имени, потому что знаю, вам не интересно) готовится запустить со мной свой самый грандиозный проект».
Моя дорогая матушка и уважаемый Хэкмут, великий редактор, — им предназначалось большинство моих писем, да практически все. Дружище Хэкмут — мрачный взгляд, волосы, разделенные прямым пробором, — великий Хэкмут с ручкой в руках, подобной мечу, его портрет с автографом висел у меня на стене. Автограф напоминал китайские иероглифы. «Привет Хэкмут, — частенько говорил я. — Господи, как ты пишешь!» Когда же наступали мрачные дни, Хэкмут получал от меня длиннющие письма. «Господи, боже мой, мистер Хэкмут, со мной что-то случилось: изменился мой почтовый индекс, и я не могу больше писать. Как вы думаете, мистер Хэкмут, возможно, это сказывается влияние здешнего климата? Пожалуйста, посоветуйте что-нибудь. Как вы считаете, мистер Хэкмут, я пишу не хуже Уильяма Фолкнера? Пожалуйста, ответьте. И еще, мистер Хэкмут, как вы полагаете, секс имеет к этому какое-нибудь отношение? Потому что, видите ли, мистер Хэкмут, дело в том, что…» И я рассказывал ему все. Как я встретил в парке белокурую девушку. Как соблазнял ее, и как она отдалась. Я выписывал историю в мельчайших подробностях, только это не было правдой, это была сплошная сумасшедшая ложь, но все равно это было нечто. Нечто, созданное в соприкосновении с чем-то великим, и он всегда отвечал. Ах, какой он молодец! Отвечал без промедления — великий человек откликался на проблемы начинающего таланта. Никто не получал такое количество писем от великого Хэкмута, никто, кроме меня. И я читал их, читал и перечитывал и целовал их. Я останавливался перед портретом Хэкмута и, обливаясь слезами, говорил, что он нашел то, что ему надо, он нашел Бандини, Артуро Бандини, меня.
Скудные дни натиска. Точное слово — натиск: Артуро Бандини перед своей печатной машинкой два дня к ряду, он полон решимости преуспеть, но что-то не срабатывает, самый длительный натиск упорной и стремительной решимости Бандини в его жизни и ни одной строчки, только два слова, напечатанные по всей странице, сверху донизу, два слова, одно словосочетание: пальмовое дерево, пальмовое дерево, пальмовое дерево… Смертельная схватка между мной и пальмовым деревом, и дерево одолевало: видишь, Бандини, вон оно покачивается в дневном мареве, слышишь, поскрипывает в голубизне. После двух дней смертного боя пальмовое дерево победило, я вылез через окно и уселся на его мощные корни. Вскоре я уснул, и маленькие коричневые муравьи устроили пир на моих волосатых ногах.
Мне было двадцать. Черт возьми, говорил я себе, не спеши. У тебя в запасе десять лет, чтобы написать книгу, так что успокойся, расслабься и изучай жизнь, иди на улицы. Незнание жизни — вот твоя проблема. Бог ты мой, ведь ты же мужик, так почему у тебя не было ни одной женщины? Ну, как это не было? Была. Много было. Да не было ни одной! Тебе нужна баба, тебе необходимо взбодриться, хорошая встряска пойдет на пользу, поэтому ищи деньги. Они говорят, что это стоит доллар, а в уютном местечке — два доллара, так они говорят. Но на Плаза точно — доллар. Вот и отлично, но у тебя нет доллара и еще кое-чего… Ведь ты трус, Бандини. Даже если бы у тебя и был доллар, ты бы никуда не пошел. Помнишь, в Денвере у тебя был шанс, а ты не решился. Ты трус, как был трусом, так им и остался… И ты рад, что у тебя нет доллара.
Боится женщин! Ха, и это великий писатель! Как он может писать о женщинах, когда у него ни одной не было? Эх ты, ничтожный самозванец, шарлатан и пустозвон, не удивительно, что ты не можешь писать! Понятно, почему у тебя в «Собачке» и не пахнет женщиной. Откуда взяться любовной истории у такого засранца, как ты?
Писать любовную историю и изучать жизнь.
Деньги пришли по почте. Нет, это был не чек от всемогущего Хэкмута и не гонорар из «Атлантик Мансли» или «Ивнинг пост» всего-навсего десять долларов от моей матушки: «Я обналичила несколько страховых полисов, Артуро, и это твоя доля. Десять долларов — не весть сколько, но хоть что-то удалось выручить».