Графиня пересыпала свои замечания визгливыми руладами, сопровождая их улыбками и ужимками, а ее произношение свидетельствовало о том, какая жалкая участь постигла ее некогда вполне сносный английский, вернее, американский язык.
– Я не хочу видеть вас здесь, дорогая? – отвечал ей Озмонд. – Помилуйте, вы для меня неоценимы.
Не вижу здесь никаких ужасов, – возразила Изабелла, оглядывая комнату. – Все так красиво и изысканно, на мой взгляд.
– У меня есть несколько действительно хороших вещей, – скромно подтвердил Озмонд. – А плохих вообще нет. Но у меня нет того, что я хотел бы иметь.
Он держал себя несколько скованно, беспрестанно улыбался и поглядывал вокруг; в нем странно мешались отчужденность и сопричастность. Всем своим видом он, казалось, давал понять, что его занимают только истинные «ценности». Изабелла быстро пришла к выводу, что простота отнюдь не главное достоинство этого семейства. Даже маленькая монастырская воспитанница, которая в своем парадном белом платьице стояла поодаль с таким покорным личиком и сложенными ручками, словно в ожидании первого причастия, даже эта миниатюрная дочка мистера Озмонда носила на себе печать законченности далеко не безыскусной.
– Вы хотели бы иметь вещи из музеев Уффици и Питти [97] – вставила мадам Мерль, – вот что вы хотели бы иметь.
– Бедняжка Озмонд! Вечно возится с какими-то шпалерами и распятиями! – провозгласила графиня Джемини, которая, по-видимому, называла брата не иначе, как по фамилии. Восклицание это было пущено просто так, в пространство: бросая его, она улыбалась Изабелле и оглядывала ее с головы до ног.
Брат не слышал ее слов; он, казалось, весь ушел в себя, обдумывая, что ему сказать Изабелле.
– Не хотите ли чаю? – придумал он наконец. – Вы, наверно, очень устали.
– Нет, нисколько. Мне не с чего было уставать.
Изабелла сочла необходимым держаться суховато и сдержанно; что-то в атмосфере дома, в общем впечатлении от него – хотя она вряд ли сумела бы определить, что именно, – удерживало ее от желания блистать. Само это место, обстановка, сочетание собравшихся здесь лиц явно заключало в себе больше, чем лежало на поверхности; она должна попытаться дойти до сути, она не станет мило произносить банальные любезности. Где ей было знать, что большинство женщин как раз стали бы произносить банальные любезности, чтобы под их покровом заняться пристальными наблюдениями. К тому же нельзя не признаться, ее гордость была несколько уязвлена. Человек, о котором ей говорили в выражениях, возбуждавших к нему интерес, и который, несомненно, умел быть обходительным, попросил ее, молодую леди, отнюдь не щедрую на милости, посетить его дом. Она пришла, и теперь на него, естественно, ложилась обязанность думать о том, как ее занять. Изабелла не стала менее взыскательной, тем паче, мы полагаем, более снисходительной, заметив, что Озмонд выполняет эту свою обязанность с меньшим рвением, чем того следовало ожидать. Ей казалось, что он говорит про себя: «Как глупо было навязываться с приглашением!..».
– Ну, если он примется показывать вам все свои побрякушки, – сказала графиня Джемини, – да еще рассказывать о каждой из них, вы отправитесь домой усталая до смерти.
– Этого я ке страшусь. Пусть я устану, зато по крайней мере чему-то научусь.
– Боюсь, не очень многому. Но моя сестра решительно не желает ничему учиться.
– О да, сознаюсь, это так. Не хочу я больше ничего знать – я и так слишком много знаю. Чем больше человек знает, тем он несчастнее.
– Нехорошо так неуважительно говорить о пользе знаний при Пэнси. Ведь она еще не кончила курс наук! – улыбаясь, вставила мадам Мерль.
– Ну, Пэнси не повредишь, – сказал отец девочки. – Она – цветок, взращенный в обители.
– О, святая обитель, святая обитель! – вскрикнула графиня, и все ее оборки пришли в неистовое волнение. – Мне ли не знать, что такое обитель! Чему только там не учат: я сама цветок, взращенный в обители. Но я-то не притязаю на добродетель, а вот монахини, те – да. Понимаете, что я хочу сказать? – обернулась она к Изабелле.
Изабелла не была в этом вполне уверена; она ответила в том смысле, что не умеет следить за ходом споров. Графиня заявила, что сама их не выносит, не в пример брату, которому только бы спорить.
– Что до меня, – сказала она, – одно мне нравится, другое не нравится: не может же все нравиться. И зачем непременно выяснять – никогда ведь не знаешь, к чему это может привести. Иной раз самые хорошие чувства бывают вызваны дурными причинами, а порою наоборот: причины хорошие, а чувства дурные. Понимаете, что я хочу сказать? Я знаю, чю мне нравится – а по какой причине, мне безразлично.
– Да, это очень важно – знать, что нравится, – сказала, улыбаясь, Изабелла, а про себя подумала, что знакомство с этим порхающим существом не сулит ее уму покоя. Если графиня возражала против споров, то Изабелле в этот момент они и подавно были не нужны, и она протянула руку Пэнси с отрадной уверенностью, что в этом жесте нельзя усмотреть даже намека на несогласие с кем бы то ни было. Гилберт Озмонд которого, видимо, коробил тон сестры, повернул разговор в другое русло. Он подсел к дочери, робко касавшейся пальчиками руки Изабеллы, и, постепенно притягивая к себе, заставил подняться со стула, поставил перед собой и привлек на грудь, обхватив рукой ее хрупкий стан. Девочка не спускала с Изабеллы своих немигающих безмятежных глаз, не выражавших никаких чувств и словно зачарованных. Мистер Озмонд говорил о многих предметах – как сказала мадам Мерль, он умел быть обходительным, когда хотел, а сейчас, после легкого своего замешательства, не только хотел, но, видимо, поставил себе это целью. Мадам Мерль и графиня Джемини, расположившиеся чуть поодаль, беседовали в той непринужденной манере, какая свойственна людям, давно знакомым между собой и чувствующим себя друг с другом вполне свободно, однако Изабелла то и дело слышала, как после очередной реплики мадам Мерль графиня кидалась вылавливать уплывающий от нее смысл – совсем как пудель за брошенной в воду палкой. Казалось, мадам Мерль проверяла, как далеко та способна доплыть. Мистер Озмонд говорил о Флоренции, об Италии, об удовольствии жить в этой стране и об оборотной стороне этого удовольствия. Жизнь в Италии имела свои прелести и свои недостатки; недостатков было очень много; только иностранцы могли представлять себе весь этот мир романтическим. Он был бальзамом для людей, оказавшихся неудачниками в социальном смысле – таковыми Озмонд считал тех, кто в силу тонкости своей души не сумел, как это называется, «чем-то стать»: здесь они могли сохранить ее, эту тонкость, и, при всей своей нищете, не подвергаться насмешкам – сохранить, как сохраняют фамильную драгоценность или родовое гнездо, не удобное для жилья и не приносящее дохода владельцу. Словом, жизнь в стране, где больше прекрасного, чем в любой другой, имеет свои преимущества. Многие впечатления можно получить только здесь. Правда, иные, весьма полезные для жизни, начисто отсутствуют, а некоторые оказываются на редкость дурного свойства. Зато время от времени встречается нечто настолько значительное, что искупает все остальное. При всем том Италия многих погубила, он и сам порою имел глупую самонадеянность думать, что был бы не в пример лучше, не проживи он здесь чуть ли не весь свой век. Эта страна делает вас праздным дилетантом, человеком второго сорта; здесь не на чем воспитать характер, выработать, так сказать, ту счастливую светскую и прочую «бойкость», которая сейчас господствует в Лондоне и Париже.