И на сей раз я снова занял место во втором вагоне от хвоста. Когда девушка упомянула про полтора часа, она имела в виду путь от Нумадзу до Суруга. Она жила в Суруга. Тот, кто путешествовал дальше Хаконэ, знает это место. Суруга — это город, где из окон и двора большой ткацкой фабрики, расположенной на другом берегу реки, работницы машут поезду белыми платочками. Девушка была, наверное, дочерью главного инженера или кого-то в том же роде. Она всегда садилась во второй вагон от хвоста. Она здесь — самая красивая и живая.
Каждый день — полтора часа туда, полтора — обратно. Многовато для этого оленёнка. Устаёт. Сейчас зима. Значит она встаёт, когда ещё темно, возвращается, когда уже снова стемнело. Вот и этот поезд прибудет в Суруга в 17:18. Но для меня эти полтора часа слишком коротки. Слишком коротким кажется то время, когда я украдкой наблюдаю, как она достаёт из портфеля свои учебники, вяжет, перешучивается с подругой, которая уселась рядом с ней. И вот Готэмба — мне осталось смотреть на неё всего двадцать минут.
Вместе с ней я провожал взглядом её подружек, уходивших по мокрой от дождя платформе. Стоял декабрь, и потому в наступающих сумерках уже зажёгся влажно поблёскивавший фонарь. Весёлый лесной пожар в сокрытых теменью горах.
Когда моя девушка стала переговариваться со своей соклассницей, её лицо вдруг посерьёзнело. В марте она заканчивает школу. Будет поступать в женский колледж в Токио. Вот о чём они говорили.
Вот и Суруга. Здесь исчезнет и она. Ливень хлещет по окну, к которому я прильнул, провожая её. Как только она вышла на платформу, её окликнула подруга. Моя красавица подбежала к ней и крепко обняла.
— Я тебя ждала. Вообще-то я хотела уехать на двухчасовом поезде, но я так хотела увидеть тебя…
Две девушки стояли под одним зонтом, лица их почти соприкасались, они о чём-то оживлённо болтали. Раздался свисток. Та, другая, девушка впрыгнула в вагон, высунула голову из окна.
— Когда я перееду в Токио, ты можешь приходить ко мне в общежитие.
— Я не могу!
— Почему?
У обеих лица погрустнели. Девушка, похоже, работала на ткацкой фабрике. Наверное, она бросит её и уедет в Токио. А сейчас она прождала на вокзале почти три часа, чтобы повидаться с подругой.
— Увидимся в Токио!
— Да.
— До свидания!
— До свидания!
Спина фабричной девушки была исхлёстана дождём. Наверное, так же, как и спина будущей студентки.
[1927]
У дзэнского монаха из призамкового города голова была похожа на тыкву-горлянку. Он спросил у молодого самурая, который только что вошёл в храм через главные ворота.
— Когда вы шли сюда, видели пожар?
— Да, видел. Там была женщина — плакала навзрыд, причитала, что, мол, муж её на пожаре сгорел. Так жалко её было.
— Ха-ха-ха! Её плач — сплошное притворство.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду то, что на самом деле эта женщина рада-радешенька, что осталась без мужа. Полагаю, тут замешан другой мужчина. Она напоила мужа до полного бесчувствия, позвала любовника, тот проломил бедняге голову, а потом они подожгли дом. Полагаю, что так оно и было.
— Да это просто сплетни!
— Вовсе нет. Её плач…
— Что — её плач?
— Человеческое ухо ничем ведь не отличается от уха самого Будды…
— Гм… Если вы правы, то эта женщина — настоящее чудовище!
Самурай нахмурил брови и выбежал за ворота. Вскоре он вернулся.
— Учитель…
— Что скажете?
— Я совершил возмездие — одним ударом меча.
— Ха-ха-ха! Вот оно, значит, как…
— Да, я убил её. Но, выхватив меч, я вдруг усомнился в ваших словах. Женщина безутешно рыдала, обняв обгоревший труп. Увидев обнажённый меч, она протянула ко мне руки: «Вы ведь убьёте меня? Вы ведь отправите меня к моему мужу? Спасибо, спасибо вам!» Так и умерла — с улыбкой.
— Всё правильно, так и должно было быть.
— То есть как это?!
— Когда я наблюдал за ней, то были лживые слёзы. Когда мимо проходили вы, господин, она плакала по-настоящему.
— Хоть ты и монах, да, видно, любишь дурачить людей?
— Похоже, господин, ваши уши — не уши Будды.
— Из-за тебя я осквернил свой меч! Что теперь прикажешь мне делать?
— Позвольте, я смою с него скверну. Прошу вас, достаньте меч из ножен.
— Для того, чтобы снять с плеч твою пустую тыкву, монах?
— Этим вы ещё больше оскверните свой меч.
— Раз так…
— Не спешите, дайте его мне.
Самурай неохотно протянул меч монаху. Тот взял его и вдруг — «Хэ!» — изо всех сил метнул его в сторону стоявшего неподалёку надгробия. Просвистев в воздухе, меч вонзился в него. Из камня закапала алая кровь.
— Что это?!
— Это кровь убитого мужа.
— Кровь мужа?
— Это кровь его жены.
— Что?! Монах, ты, видно, решил доконать меня своим колдовством!
— Нет тут никакого колдовства. Под этим надгробием испокон веков хоронил своих мертвецов род того мужчины, что сгорел сегодня в пожаре.
Самурая забила дрожь.
— Учитель! Этот славный меч испокон веков передавался в нашем роду от отца к сыну, поэтому…
— Не лучше ли будет извлечь его, да?
Самурай кивнул и взялся за рукоятку. Но когда он потянул меч к себе, надгробный камень покачнулся и рухнул на землю. Остриё клинка со звоном обломилось, а рана на теле камня на глазах затянулась зелёным мхом — не осталось и царапины.
— А…а! Чудеса!
Ноги самурая подкосились, он где стоял, там и сел, глядя на сломанный меч.
А монах лёгкой походкой направился к храму, бросив мимоходом:
— Пора помолиться.
[1927]
Перевод Сергея Смолякова
Он страстно любил свою жену и думал, что смерть её в расцвете лет — это наказание, ниспосланное ему небом за чрезмерную страсть к одной-единственной женщине. Он был уверен, что умерла она из-за его безумной любви — это была единственная причина смерти, ничего другого просто не приходило в голову.
С тех пор, как умерла жена, он стал сторониться женщин и отказался даже от женской прислуги — стряпали и убирали в доме мужчины. Нельзя сказать, что все женщины стали ему ненавистны, нет: просто они напоминали ему покойную жену. Ведь любая женщина, стоя у плиты, так же пахнет жареной рыбой, как когда-то пахло и от его жены. Да, смерть её — это тяжёлое наказание за чрезмерную любовь, — окончательно уверившись в этом, он примирился и с тем, что остаток своей жизни должен будет прожить в одиночестве.