[1932]
Неизвестно, каким по счёту любовником он у неё был, но совершенно ясно, что последним: смерть уже приблизилась к ней.
— Если уж мне суждено умереть такой молодой, лучше бы меня убил кто-нибудь из моих прежних любовников.
Даже сейчас, когда он обнимал её, эта женщина силилась улыбнуться так, будто вспоминала всех мужчин, любивших её когда-то. Хотя жизнь подходила к концу, она не могла забыть свою былую красоту. Не могла забыть и своих многочисленных возлюбленных. И не подозревала, как жалко она сейчас выглядит.
— Все мои мужчины хотели убить меня! Конечно, они этого не говорили вслух, но я-то знаю…
Её бывшие любовники с горечью думали, что единственный способ удержать эту женщину — это убить её. По сравнению с ними её последний мужчина, вероятно, оказался счастливцем — ведь она избрала именно его, чтобы умереть у него на руках, и потому он не боялся соперников.
Его любовный порыв уже угас. А вот эта женщина, всю свою жизнь гнавшаяся за страстной любовью… Даже в объятиях смертельной болезни она не могла заснуть, если не чувствовала на своей груди руку мужчины. Но вот остыла и она.
— Возьми мои ноги. А то им как-то одиноко стало.
Она так из-за этого горевала, словно чувствовала, как смерть подкрадывается к ней снизу, от самых пальцев. Присев на край постели, он крепко сжал её ступни. Они были холоднее смерти. Вдруг пальцы его задрожали — он ощутил, что в этих крошечных ступнях жива женщина. Эти маленькие, холодные ноги волновали его так же, как если бы он касался влажной от пота, горячей женской кожи. Ему стало стыдно — как будто он осквернил чистоту её близкой смерти. С другой стороны, слова «Возьми мои ноги…» — разве не выдавали они любовную изощрённость этой женщины, разве не были последней в её жизни любовной уловкой? Ему стало жутко от её бесстыдной женственности.
— Мне кажется, тебе чего-то не хватает, поскольку в этой жизни уже не осталось места для ревности. Но зато когда я умру, здесь появятся те, к кому ты будешь меня ревновать. Непременно придут… — с этими словами она испустила дух.
Вышло так, как она обещала.
На церемонию ночного бдения у гроба пришёл театральный актёр и наложил на лицо покойной грим. Он воскресил её былую красоту — она стала такой же, как в те времена, когда они любили друг друга.
Потом к гробу подошёл художник и наложил на лицо покойной nine. Искусный грим так оживил её, что, казалось, этот человек решил задушить женщину из ревности к актёру. Художник наложил маску потому, что хотел сохранить её лицо в своей памяти.
Когда стало ясно, что соперничество любовников отнюдь не прекратилось с её смертью, что смерть любимой у него на руках вовсе не победа, а иллюзия победы, — он отправился к художнику с твёрдым намерением завладеть посмертной маской.
Однако маска оказалась странной: он видел в ней и женщину, и мужчину, и девочку, и старуху. Огонь ревности в его груди внезапно угас.
— Это и она, и не она. Я даже не понимаю — мужчина это или женщина, — сказал он упавшим голосом.
— Да, верно, — художник хмуро кивнул. — Все посмертные маски одинаковы. Если посмотреть на маску, не зная, с кого она снята, невозможно определить — мужчина это или женщина. Вот, например, лицо Бетховена — внушительное, властное лицо. Но если всмотреться в его посмертную маску, то увидишь, как в ней проступают и женские черты. Она была самой женственной из всех женщин, и я надеялся, что маска сохранит её естество. Но нет, смерть непобедима, для неё нет разницы между мужчиной и женщиной.
— Для неё радость жизни была в том, что она — женщина, и в этом заключена её трагедия. Она оставалась женщиной до самой смерти. И если теперь ей удалось освободиться…
Он почувствовал облегчение — будто пробудился после ночного кошмара. Он протянул художнику руку и добавил:
— …то и мы можем обменяться рукопожатием перед этой странной — то ли мужской, то ли женской маской. Перед этой маской смерти.
[1932]
Перевод Сергея Смолякова
С семи до пятнадцати лет плакать на сцене было её театральным амплуа. Зрители тоже частенько плакали. И её первое открытие относительно того, как устроена жизнь, заключалось в следующем: заплачу я — другие тоже заплачут. И зрителей она рассматривала только в этом аспекте — они должны заплакать в ту минуту, когда я разрыдаюсь на сцене. И потому все люди казались ей на одно лицо. В общем, лик мира не представлял для неё никакой загадки. Во всей труппе не было такой актрисы, которая столь успешно доводила бы до слёз аудиторию.
Когда ей исполнилось шестнадцать лет, она родила. Отец ребёнка сказал ей: «Девочка на меня не похожа. Этот ребёнок — не мой. Знать ничего не знаю».
— Он и на меня ничуть не похож. И всё-таки я — его мать. Лицо дочери стало для актрисы первым, о котором она не могла сказать, что понимает его. С рождением ребёнка пришёл конец и её травестийной карьере. Теперь ей стало ясно, что между реальной жизнью и театральным миром, в котором она заставляла зрителей рыдать, лежит пропасть. Она взглянула вниз — кромешная темень. Потом она увидела множество лиц — таких же непонятных, как и лицо её собственной дочери.
На каком-то перепутье театральных дорог она рассталась с отцом своего ребёнка. С годами отцовские черты стали проявляться на лице дочери. Потом дочь научилась доводить зрителей до слёз — точно так же, как умела это делать её мать, когда была в её возрасте. На каком-то перепутье театральных дорог она рассталась и с дочерью.
После того, как они расстались, матери стало казаться, что её дочь похожа на неё.
Через десять лет актриса повстречалась со своим отцом, бродячим артистом. Он сказал ей, как найти мать. Увидев мать, она обняла её и тут же разрыдалась. Она впервые видела мать, впервые плакала по-настоящему. Потому что лицо брошенной дочери было точной копией бабушки. Сама же она не имела ничего общего со своей матерью — точно так же, как и её собственная дочь ничуть не походила на неё. Но бабушка с внучкой были на одно лицо.
Рыдая на материнской груди, она поняла, что её детские слёзы на сцене были настоящими. Она снова стала бродячей актрисой. Она должна была найти свою дочь и её отца, чтобы рассказать им про загадку лиц.
[1932]
Из окна моей уборной виден туалет похоронной конторы Янака. Их разделял только узкий проход между домами, который использовался конторой под помойку. Там валялись засохшие цветы и пожухлые венки.
Середина сентября, крики цикад с кладбища стали заметно громче. Обняв за плечи жену с её сестрой, я с заговорщическим видом провёл их к своей уборной. Ночь. В коридоре было прохладно. Уборная располагалась в самом его конце. Когда я открыл дверь, в нос ударил резкий запах хризантем. Мои женщины в удивлении высунули головы в окно над умывальником. И увидели эти хризантемы. Там стояло два десятка венков. Они остались после сегодняшних похорон. Жена протянула к ним руки, будто бы собираясь забрать их с собой. И сказала, что давным-давно не видела столько хризантем сразу. Я включил свет. Серебряная упаковка венков засияла. Когда я работал ночами, то частенько путешествовал в уборную и каждый раз, вдыхая аромат цветов, чувствовал, как проходит усталость.