– Член парламента, который сделал запрос, наверно, был информирован кем-то, знавшим об этих планах. Либо участником того заседания, либо тем, кто был причастен к посылке или получению планов. Никто другой не мог о них знать. А то, что они существуют, подтвердил и министр.
– Да, да, это верно.
– Вряд ли кто-нибудь, занимающий такой пост, станет распространять утку! И вы заметили, что, несмотря на гладкую, уклончивую, как у всякого политика, манеру выражаться, министр, в сущности, не отрицает, что планы пропадали? Он говорит, что в них не было нужды, а когда они понадобились, их представили.
– Вы думаете, что у тех было время сфотографировать эти планы? – взволнованно спросил Джонс. – Не возражаете, если я закурю? Дайте я уберу ваш поднос. – Он пролил немножко кофе на простыню. – Знаете, такое предположение уже высказывалось около трех месяцев назад. Сразу после вашего приезда. Я найду для вас эту заметку. Доктор Форестер сохраняет подшивку «Таймс». Какие-то бумаги пропадали несколько часов. Историю хотели замять, уверяя, будто произошла служебная оплошность и бумаги не выходили из министерства. Какой-то член парламента поднял скандал, заявив, что они были сфотографированы, – его чуть в порошок не стерли. Он, видите ли, подрывает общественное спокойствие и вносит панику. Документы ни на минуту не покидали своего владельца, не помню уж, кто он такой. Один из тех, чьему слову надо верить, не то либо его, либо вас упекут в тюрьму, и можете не сомневаться, что в тюрьму попадет не он. Газеты сразу же словно воды в рот набрали.
– Странно, если такая история повторилась снова! Джонс сказал с жаром:
– Никто из нас об этом не узнает. А те тоже будут молчать.
– Может, в первый раз произошла осечка. Может, фотографии плохо получились. Кто-то промахнулся. Они, конечно, не могли дважды использовать одного и того же человека. Им пришлось ждать, пока они не заполучат второго агента. – Дигби думал вслух. – Кажется, единственные люди, которых им не запугать и не вынудить на темные делишки, – это святые или отверженные, кому нечего терять.
– Вы были не детективом! – воскликнул Джонс. – Вы, наверно, были автором детективных романов!
– Знаете, я почему-то устал. Мозги начинают связно работать, и тут я вдруг чувствую такую усталость, что впору только уснуть. Наверно, я так и поступлю. – Он закрыл глаза, а потом открыл их снова: – Надо бы, конечно, изучить тот первый случай… когда они что-то прошляпили, и выяснить, в чем произошла заминка. – Сказав это, он и в самом деле заснул.
День был ясный, и после обеда Дигби отправился погулять в сад. Прошло уже несколько дней с тех пор, как его навещала Анна Хильфе, – он был мрачен и не находил себе места, как влюбленный мальчишка. Ему хотелось доказать ей, что он не болен и голова у него работает не хуже, чем у других. Кому же интересно красоваться перед Джонсом? Шагая между цветущими шпалерами кустарника, он предавался самым необузданным мечтам.
Сад был запущенный, такой хорошо иметь в детстве, а не людям, впавшим в детство. Старые яблони росли как дички; они неожиданно поднимались из розария, на теннисном корте, затеняли окно маленькой уборной, похожей на сарайчик, – ею пользовался старик садовник, которого всегда было слышно издалека по звуку косы или скрипу тачки. Высокая кирпичная ограда отделяла цветник от огорода и плодового сада, однако от цветов и фруктов нельзя было отгородиться. Цветы расцветали среди артишоков и высовывались из-за деревьев, словно языки пламени. За плодовым садом парк постепенно переходил в выгон, там был ручей и большой запущенный пруд с островком величиной с бильярдный стол.
Около этого пруда Дигби и встретил майора Стоуна. Сначала он услышал его отрывистое сердитое ворчание, как у собаки со сна. Дигби скатился по откосу к черному краю воды, и майор Стоун, поглядев на него своими очень ясными голубыми воинственными глазами, сказал:
– Задание должно быть выполнено. – Весь его костюм из шотландской шерсти был в глине, как и руки: он швырял в воду большие камни, а теперь волочил за собой по берегу пруда доску, которую достал из сарая. – Не занять такую территорию – чистейшая измена. Отсюда можно держать под обстрелом весь дом… – Он подтянул доску и упер ее конец в большой камень. – Главное, устойчивость. – И стал толкать ее дюйм за дюймом к следующему камню. – Теперь двигайте ее вы. Я возьмусь за другой конец.
– Неужели вы полезете в воду?
– С этой стороны мелко, – сказал майор и ступил прямо в пруд. Жидкая черная глина покрыла его ботинки и отвороты брюк. – Толкайте! Только равномерно! – Дигби толкнул, но слишком сильно: доска перевернулась и увязла в глине. – Черт! – воскликнул майор. Он наклонился, вытащил доску, выпачкавшись до пояса, и поволок ее на берег. – Извините, – сказал он. – Я чертовски вспыльчив. А вы, я вижу, не имеете военной подготовки. Спасибо за помощь.
– Боюсь, что от меня было мало толку.
– Эх, будь у меня полдюжины саперов, вы бы тогда поглядели… – он смотрел на маленький, заросший островок. – Но чего нет, того нет. Придется как-нибудь обойтись. И прекрасно обошлись бы, если бы повсюду не было измены. – Он внимательно взглянул Дигби в глаза, словно его оценивая. – Я вас часто здесь вижу, – сказал он. – Правда, никогда раньше не разговаривал. Но лицо ваше, простите за откровенность, мне по душе. Наверно, и вы были больны, как и все мы. Слава богу, я скоро отсюда уеду. На что-нибудь еще пригожусь. А что с вами?
– Потеря памяти.
– Были там? – майор мотнул головой в сторону островка.
– Нет, бомба. В Лондоне.
– Паршивая война. Штатский – и контузия. – Дигби не понял, чего он не одобряет, штатских или контузию.
Его жесткие светлые волосы поседели у висков, а ярко-голубые глаза были ослепительно чистые – он, видно, всю жизнь старался быть в форме и боевой готовности. Теперь, когда он не был в форме, в его бедном мозгу царила страшная неразбериха. Он заявил: – Где-то кроется измена, иначе этого никогда бы не случилось. – И, резко повернувшись спиной к островку и остаткам импровизированного мола, вскарабкался на берег и энергично зашагал к дому.
Дигби пошел дальше. На теннисном корте шла ожесточенная игра. Двое людей прыгали, насупившись и обливаясь потом; единственное, что выдавало ненормальность Стила и Фишгарда, была их безумная поглощенность игрой; кончая партию, оба принимались визгливо кричать, ссориться и чуть не плакали. Так же кончалась и партия в шахматы.
Розарий был защищен от ветра двумя заборами: тем, что отгораживал грядки с овощами, и высокой стеной, которая преграждала доступ – если не считать маленькой калитки – к тому крылу дома, которое доктор Форестер и Джонс деликатно называли «лазаретом». Никому не хотелось вспоминать про «лазарет» – с ним были связаны мрачные представления: обитая войлоком палата, смирительные рубашки; из сада были видны только окна верхнего этажа, а на них решетки. Каждый из обитателей санатория отлично знал, как он близок к этому уединенному крылу дома. Истерика во время игры, мысль, что кругом измена, слишком легкие слезы, как у Дэвиса, – пациенты понимали, что все это признаки болезни не меньше, чем буйные приступы. Они письменно отказывались от своей свободы, вручив ее доктору Форестеру, в надежде избежать чего-то худшего, но если худшее все же случится, «лазарет» тут же под рукой, не нужно ехать в незнакомый сумасшедший дом. Один Дигби не чувствовал, что над ним нависла тень: «лазарет» не для счастливых людей.