Брайтонский леденец | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Почему они напали на тебя?

— Я тебе велел не задавать вопросов. — Он встал, покачиваясь из-за ушибленной ноги. — Почисти мне пиджак. Не могу я выйти в таком виде. Мне нужно выглядеть прилично.

Он прислонился к полке с молодым бургундским, пока она ладонью чистила пиджак. Лунный свет заливал каморку, маленькую полку с гнездами, бутылки, узкие плечи, гладкое лицо перепуганного подростка.

Он понял, что ему не хочется выходить на улицу, отправляться назад в пансион Билли, к бесконечным совещаниям с Кьюбитом и Дэллоу о том, что делать дальше. Жизнь была рядом сложных тактических ходов, таких же сложных, как маневрирование войск при Ватерлоо; их обдумывали на железной кровати среди объедков булки с колбасой. Одежду то и дело приходилось утюжить; Кьюбит и Дэллоу бранились, или Дэллоу таскался за женой Билли; старомодный телефон под лестницей звонил и звонил, а Джуди всегда разбрасывала окурки, даже на его кровати, — она слишком много курила и без конца приставала, требуя советов, на какую лошадь ей поставить. Как при такой жизни можно было думать о более глубокой стратегии? Ему вдруг мучительно захотелось остаться в маленькой темной кладовой, где тишина и бледный свет на бутылках молодого бургундского. Побыть одному хоть немножко…

Но он был не один. Роз тронула его за руку и спросила со страхом:

— А они не караулят тебя там, на улице?

Малыш отдернул руку.

— Нигде они не караулят. Я их отделал получше, чем они меня, — похвастал он. Они и не на меня собирались нападать, а только на беднягу Спайсера.

— На беднягу Спайсера?

— Бедняги Спайсера нет в живых. — И как раз в тот момент, когда он произнес это, по коридору из кафе донесся громкий смех, напоминавший о пиве, о добрых приятельских отношениях, смех женщины, которой не о чем жалеть. — Это опять она, — сказал Малыш.

— И правда, она.

Такой смех можно было услышать в сотне мест: смех радостный, беззаботный, принимающий только светлую сторону жизни, смех, звучащий, когда уходят корабли и другие люди плачут; смех, одобряющий непристойную шутку в мюзик-холле; смех у постели больного и в переполненном купе на Южной железной дороге; смех на бегах, когда выигрывает не та лошадь, смех веселой общительной женщины.

— Я боюсь ее, — прошептала Роз. — Не знаю, чего она хочет.

Малыш притянул ее к себе; тактика, тактика — никогда не хватало времени на стратегию; и в смутном ночном свете он увидел, как она подняла лицо для поцелуя. Он с отвращением заколебался — ничего не поделаешь, тактика. Он хотел бы ударить ее, заставить визжать, но вместо этого неумело чмокнул ее мимо рта. Поморщившись, он отнял губы и сказал:

— Послушай…

— У тебя ведь немного было девушек? — спросила она.

— Разумеется, много, — ответил он, — но послушай…

— Ты у меня первый, — сказала она. — Мне это приятно.

Стоило ей произнести эти слова, как он снова возненавидел ее. Ею даже нельзя похвастать. Он у нее первый; он ни у кого ее не отнял, у него не было соперника, никто другой и не посмотрел бы на нее, Кьюбит и Дэллоу не удостоили бы ее и взглядом… ее белесые волосы, ее простодушие, дешевое платье, которое он ощущал под рукой. Он ненавидел ее, как прежде ненавидел Спайсера, и поэтому действовал осмотрительно; он неловко сжал ее груди ладонями, подражая бурной страсти какого-то другого человека, и подумал: «Лучше, если бы она была пошикарнее, немного румян и волосы подкрасить, но она… самая дешевая, самая молодая, самая неопытная девчонка во всем Брайтоне… и чтобы я оказался в ее власти!»

— О господи, — сказала она, — ты такой ласковый со мной, Пинки. Я люблю тебя.

— Так ты не выдашь меня — ей?

В коридоре крикнули: «Роз!» Хлопнула дверь.

— Мне нужно идти, — сказала она. — О чем это ты… выдать тебя?

— Да все о том же. Если ты будешь болтать с ней. Если проговоришься, кто оставил карточку. Что это был не тот… ты знаешь кто.

— Не проболтаюсь. — По Вест-стрит проходил автобус; свет его фар упал через маленькое закрытое решеткой окошко прямо на ее бледное решительное лицо; она была как ребенок, складывающий руки и приносящий тайную клятву. — Мне все равно, что бы ты ни сделал, — тихо сказала она. Вот так же она не осудила бы его за разбитое стекло или за непристойное слово, написанное мелом на чужих дверях. Он молчал; и то, что она оказалась такой проницательной при всем своем простодушии, долгий жизненный опыт ее шестнадцати лет, преданность, глубину которой он угадывал, тронули его, как простая музыка; [18] свет перебегал с одной ее щеки на другую и потом на стену — на улице тормозила машина.

— Ты про что? Я ничего не сделал, — сказал он.

— Не знаю, — ответила она. — Мне все равно.

— Роз! — крикнул чей-то голос. — Роз!

— Это она меня зовет, — сказала Роз. — Точно, она. Все выпытывает. И голос такой медовый. Что она знает о нас? — Роз вплотную приблизилась к Малышу. — Когда-то я тоже совершила кое-что, — прошептала она. — Смертный грех! Когда мне было двенадцать лет. Но она, она-то не знает, что такое смертный грех.

— Роз! Где ты? Роз!

Тень от ее юного лица метнулась по стене, залитой лунным светом.

— Добро и зло. Вот о чем она все твердит. Я слышала, как она говорила это за столом. Добро и зло. Как будто она что-нибудь знает! — Роз с презрением прошептала: — Ну, она-то не будет гореть в аду. Не смогла бы гореть, даже если бы захотела попробовать. — Таким же тоном она говорила бы о подмокшем фейерверке. — Молли Картью — та горит. Она была такая хорошенькая! Покончила с собой. Отчаялась. Это смертный грех. Ей нет прощенья. Если только… что это ты говорил о стремени?

— Между стременем и землей, — неохотно ответил он. — Это ни к чему.

— А что сделал ты? Сознался в этом на исповеди?

Мрачный, упрямый, положив забинтованную руку на австралийский рейнвейн, он ответил уклончиво:

— Я уже много лет не хожу в церковь.

— А мне безразлично, — повторила она. — Лучше уж мне гореть вместе с тобой в аду, чем быть такой, как она. Она же непросвещенная, — повторила девушка своим детским голоском и запнулась на слове «непросвещенная».

— Роз! — Дверь в их убежище отворилась. Вошла управляющая в строгом зеленом форменном платье; на груди у нее с пуговицы свисало пенсне; вместе с ней в каморку проникли свет, голоса, радио, смех; их мрачный разговор о религии оборвался. — Дитя мое, — сказала управляющая. — Что ты тут делаешь? А это что еще за девчонка? — добавила она, всматриваясь в худенькую фигуру, прячущуюся в тени; но когда он вышел на свет, она поправилась: — Что это за мальчик? — Взгляд ее пробежал по бутылкам, как бы пересчитывая их. — Сюда нельзя водить ухажеров.