— Ты просто ненормальный! Ложиться под нож, когда хорошо себя чувствуешь! И можешь избежать армии!
Мой поступок она восприняла как личное оскорбление. Ее мужа призвали, и тем больше оснований я имел оставаться в городе, но вместо этого лег в больницу, а значит — пренебрег ею. Ее не проведешь! Навещал меня Клем, заглядывал и Саймон, Софи же не пропускала ни одного часа, отведенного посетителям.
Операцию я перенес неважно и после нее долгое время не мог разогнуться.
Больница была переполнена — эдакая воплощенная «Битва Карнавала и Поста». Находилась она на Гаррисон-стрит, куда мы с Мамой ходили за ее очками; недалеко отсюда я когда-то разглядывал передвижной угольный фургон, застывший среди каменных стен, мимо которых мчались, громыхая и трезвоня, красные пожарные машины. На всех койках, в каждом закоулке лежали люди, все было переполнено, ломилось, как стены Трои или улицы Клермона, запруженные толпой, собравшейся послушать проповедь Петра Отшельника. Хромые и калеки, в корсетах и с ходунками, колясочники, больные с забинтованными головами и язвами, проглядывающими сквозь марлю, живописное разнообразие шрамов, рубцов и увечий, дикие крики, пение, журчание голосов сливались в причудливый хор, в щебет тропических птиц Линкольн-парка. В погожие дни я поднимался на крышу и оттуда глазел на город. Внизу во все стороны простирался Чикаго, истощая воображение нагромождением деталей, сходств и различий, особенно — сходств, скоплением ячеек, обилием своим превышающих клетки мозга или камни Вавилонской башни. Город кипел ветхозаветной яростью Иезекииля, питаемой хрустом сухих костей на жертвеннике всесожжения. Время придет, и ярость его расплавит и сам жертвенник. Таинственный трепет, дрожание пара, воздух, движимый колоссальным напряжением и выплесками энергии, долетавшими даже до меня, находившегося на самом верху небоскреба; энергия насыщала собой все вокруг, витая над больницами и тюрьмами, фабриками и ночлежками, моргом, злачными местами и трущобами города. Как перед пирамидами Египта или капищами Древней Ассирии, как брошенный в простор морей, человек терялся здесь, превращался в ничто.
Придя навестить меня, Саймон кинул мне на койку пакет апельсинов и отчитал за то, что я не обратился в частную клинику. Он был в дурном настроении, и никто и ничто не могло избегнуть его испепеляющего гнева.
Но меня уже готовили к выписке, так какой же смысл кипятиться? Правда, разогнуться я по-прежнему не мог и считал тому виною неправильно наложенные швы, но врачи уверяли, что со временем все наладится.
Таким образом, я, насилу оклемавшись, прибыл к себе в Саут-Сайд, где обнаружил в своей комнате девушку, гостившую у Падиллы. Меня же Падилла переместил к себе. Говорить, что комната моя отошла девушке, значило бы несколько вуалировать ситуацию, поскольку вместе с гостьей здесь теперь разместился и Падилла. Но дома он почти не бывал — пропадал в университете на какой-то работе, связанной с ураном.
Собственное его жилище, душное и затхлое, находилось в многоквартирном доме. Штукатурку на сетке здесь удерживала одна лишь краска. Соседи в большинстве своем жили на пособие. Полуночники, часам к четырем в одном белье подходившие к окнам встречать рассвет, проститутки, опрятные худощавые филиппинцы, пьяные старухи и угрюмые, подозрительного вида парни. Преодолев множество лестничных пролетов и спустившись с верхотуры вниз, ты шел к выходу через длинный вестибюль — странное порождение безудержной фантазии архитектора — и нечто вроде зимнего сада, в котором ничего не росло, зато среди понатыканных тут и там сухих стеблей виднелись следы жизнедеятельности котов и собак вперемежку с кучами мусора. За дверьми на улице, пройдя мимо цилиндрических мусорных баков, ты оказывался в шаге от бывшей церкви, превращенной ныне в буддистскую молельню. Далее следовала китайская харчевня. На задах, как водится, тотализатор под вывеской табачной лавки. Посетители внимательно изучают расписание скачек, списки лидеров — бывших и настоящих. Жуя кончики сигар, тяжело переминаясь с ноги на ногу, они беседуют с полицейскими. Я плохо чувствовал себя в таком окружении. К тому же и вообще плохо себя чувствовал: несколько месяцев после операции все не мог прийти в себя. А по прошествии этих месяцев получил письмо из Сан-Франциско от Теи. Она сообщала, что вышла замуж за капитана военно - воздушных сил. Считала своим долгом поставить меня об этом в известность, но лучше бы ей так не поступать, потому что новость эта повергла меня в глубокое горе и я был сокрушен вновь и окончательно — глаза запали еще глубже, руки и ноги зябли. Я валялся в грязной постели Падиллы, чувствуя себя больным и безнадежно пропащим.
Все старания Софи утешить меня, разумеется, оказывались тщетными. Ведь, позволяя себя утешать, я не объяснял ей причину своей депрессии, что было бы, несомненно, не очень-то красиво. Причину я раскрыл лишь Клему, объяснив ему, почему так подавлен.
— Я знаю, каково это, — сказал он. — В прошлом году у меня был роман с дочерью полицейского. Так она меня бросила! Выскочила замуж за какого-то шулера и укатила с ним во Флориду. Но ты же говорил, что у вас все кончено.
— Так оно и есть.
— Уж больно романтичны вы, Марчи. Я вот и брата твоего то и дело вижу с одной куколкой-блондинкой. Да и Эйнхорн тоже видел их вместе. Его как раз из «Восточного» тащили, с программы Jly Хольца на «Юнону и Паулино». Ты же знаешь: он редко выбирается из дому, но уж если выбирается, до всего хочет дорваться. И вот когда он ехал на закорках Луи Элимелека, бывшего борца в полусреднем весе, на кого бы, ты думал, они натолкнулись? На Саймона и эту его шлюшку! По его описанию, это именно она. Девочка что надо и в норковом палантине.
— Бедная Шарлотта! — сказал я, первым делом подумав о ней.
— А что такое, почему «бедная»? Или, ты думаешь, она не знает о его двойной жизни? Чтобы женщина с деньгами да не разбиралась в таких вещих? Что жизнь у ее мужа двойная, если не тройная или еще того больше? Но ведь у нас это повсеместно!
Так что, пока я поправлялся, и это тоже добавило мне желания покинуть Чикаго и ринуться туда, где жизнь не столь насыщена и не так густо замешана на обмане и прелюбодеяниях. Однажды я приехал в Вест-Сайд, чтобы погулять с Мамой. Прогулка была полезна нам обоим, поскольку и я еще не чувствовал особой бодрости. Было прохладно, но в Дуглас-парке сияло солнце, а на замшелых, запущенных за время войны скамейках сидели старики. Парк не убирали, не выметали мусор и брошенные газеты, ограда облупилась. В лагуне плавала бумага. В последнее время Мама ходила с трудом — сказывался старческий артрит, — но ей нравилась свежая прохлада и щеки горели по-молодому. Я провожал ее обратно в приют, когда показалась машина Саймона. С ним была женщина, другая, не Шарлотта. В глаза мне бросились палантин и золотистые волосы. Улыбаясь, Саймон делал мне знаки, что Маме о его спутнице знать не следует. Потом он вылез из машины, и стала ясна вся степень его несовместимости с грязным, растрескавшимся вест-сайдскимтротуаром, исцарапанными тележками и ящиками мясников и бакалейщиков. Выглядел Саймон потрясающе, и все в нем — от сияющих кожаных штиблет до рубиновых запонок, и белоснежная рубашка, и галстук, — являлось воплощением элегантности, все было продумано, сшито и сделано на заказ не просто для того, чтобы прикрыть наготу подобно шкуре Робинзона Крузо, но поразить изысканностью. Должен признаться, вид Саймона вызывал зависть.