Я позвонил Маделин, та бросила трубку; Герсбаха на службе не было; доктор Эдвиг обещал себя только на следующий день. Своих — сестру, мачеху
— Герцог избегал. Он пошел к тете Зелде.
Такси в тот день как вымерли. Он добирался автобусами и на пересадках весь промерз в коверкотовом пальто и мокасинах на тонкой подошве. Умшанды жили в новом пригороде, за Палос-парком, у кромки Лесопарка, — край света! Вьюга здесь утихла, но ветер налетал пронизывающий, и с веток рушились пласты снега. Мороз обметал ледком витрины. Хоть и небольшой любитель спиртного, Герцог купил бутылку Гакенхаймера крепостью 43 градуса. День только начался, но у него стыла кровь, и на тетю Зелду он дышал запахом виски.
— Я согрею кофе. Ты, наверное, промерз насквозь, — сказала она. В кухне с эмалированной и медной посудой, как это принято в пригородах, со всех сторон напирали литые женственные формы белого цвета. Холодильник был полон расположения, плита лизала кастрюльку синими, как у горечавки, язычками огня. Зелда намазалась, надела золотистые широкие брюки, туфли на пластиковом прозрачном каблуке. — Сели за стол. Через стеклянную столешницу Герцог видел, как она зажала руки между колен. Когда он заговорил, она опустила глаза. У нее совершенно белое лицо, смугловатые, теплого тона веки поверх белил густо засинены. В ее опущенном взгляде Мозес поначалу увидел знак союзничества либо сочувствия, но, приглядевшись к носу, осознал свою ошибку: нос дышал недоверием. По тому, как он подергивался, было ясно, что ничему из услышанного она не верит. И то сказать: он же не в себе — больше того, заговаривается. Он постарался взять себя в руки. Пуговицы застегнуты через одну, глаза красные, небритый — он неприлично выглядел. Непристойно. Он излагал Зелде свой взгляд на происшедшее.
— Я знаю, она настроила тебя против меня, отравила твое сознание.
— Нет, она тебя уважает. Просто она разлюбила тебя. У женщин это бывает.
— Любила — разлюбила. Не тебе повторять этот обывательский бред.
— Она была без ума от тебя. Обожала тебя, я же знаю.
— Перестань! Пожалуйста — без этого. Ты сама знаешь, что это не так. Она больной человек. Больная женщина, и я заботился о ней.
— Я этого не отрицаю, — сказала Зелда. — Что правда, то правда. Но болезнь болезни…
— Вот оно что! — взорвался Герцог. — И ты, значит, любишь правду!
Влияние Маделин налицо: та слова не молвит без правды. Не выносит лжи. От лжи сатанеет буквально в ту же минуту, а теперь Зелду перевоспитала, куклу с паклей вместо волос и сизыми червяками на веках. Боже! — думал Герцог в поезде, чего только они не творят со своим телом! А нам терпеть, глядеть, слушать, мотать на ус, вникать. Теперь эта Зелда с умеренно морщинистым лицом, с мягкими засосными ноздрями, раздувшимися от подозрения, пораженная его состоянием (а он умел заявить о себе, если отбросит вежливость), — теперь она втирает ему насчет правды.
— Разве мы с тобой не одного поля ягода? — говорила она. — Я не какая-нибудь клуша из пригорода.
— Это, видимо, потому, что Герман будто бы знается с бандюгой Луиджи Босколлой?
— Не делай вид, что не понимаешь…
А Герцог и не хотел ее обижать. Он вдруг понял, почему она ведет такие речи. Маделин убедила Зелду в ее исключительности. Все, близко соприкоснувшиеся с Маделин, вовлеченные в драму ее жизни, делались исключительными, талантливыми, яркими. С ним это тоже было. Но его вышибли из жизни Маделин, вернули в темноту, и он снова стал зрителем. Он видел, как кружит голову тете Зелде ее новое самоощущение. Даже за такую близость он ревновал ее к Маделин.
— Да нет, я знаю, что ты не такая, как все тут…
У тебя другая кухня, и все другое — итальянские лампы, ковры, мебель из французской провинции, посудомойка, норковая шуба, загородный клуб, урильники на случай паралича.
Я уверен в твоей искренности. Что ты не была неискренней. Настоящая неискренность редко встречается.
— Мы с Маделин были, скорее, как сестры, — сказала Зелда. — Что бы она ни сделала, я продолжала бы ее любить. И я безусловно рада, что она потрясающе себя вела — серьезный человек.
— Чепуха!
— В серьезности она тебе не уступает.
— Взять напрокат мужа и потом сдать обратно — это как?
— Ну раз ничего не получилось. У тебя тоже есть недостатки. Вряд ли ты будешь отрицать это.
— С какой стати.
— Нетерпимый, замкнутый. Вечно в своих мыслях.
— Более или менее — да.
— Требовательный. Чтобы все было по-твоему. Она говорит, ты ее извел заклинаниями: помоги, поддержи.
— Все верно. Добавь: вспыльчивый, раздражительный, избалованный. Что-нибудь еще?
— Ни одной женщины не пропускал.
— Возможно, раз Маделин дала мне отставку. Надо же как-то вернуть уважение к самому себе.
— Нет, это было еще когда вы жили вместе. — И Зелда подобрала губы.
Герцог почувствовал, что заливается краской. В груди сильно, горячо и больно сдавило. Заныло сердце, взмок лоб.
Он выдавил:
— Она превратила в ад мою жизнь… половую.
— При вашей разнице в возрасте… Что теперь считаться, — сказала Зелда. — Твоя главная ошибка в том, что ты похоронил себя в глуши ради своей работы, этого исследования незнамо чего. И ведь так ничего и не сделал, правда?
— Правда.
— О чем хоть эта работа?
Герцог попытался объяснить о чем: что его исследование должно подвести к новому взгляду на современное положение вещей, утверждая творчество жизни через обновление универсалий; опрокидывая держащееся доселе романтическое заблуждение относительно уникальности личного начала; ревизуя традиционно западное, фаустовское миропонимание; раскрывая социальную полноту небытия. И многое другое. Но он прервался, потому что она ничего не поняла и обиделась, не желая признать себя домашней клушей. Она сказала: — Звучит впечатляюще. Все это, конечно, важно. Но дело-то не в этом. Ты свалял дурака, что похоронил себя и ее — молодую женщину! — в Беркширах, где словом не с кем обмолвиться.
— Ас Валентайном Герсбахом, с Фебой?
— Разве только. Ведь это ужас — что было. Особенно зимой. О чем ты думал? Она в том доме была как в тюрьме. Это кто хочешь взвоет: стирка, готовка, и еще ребенка унимай, иначе, она говорит, ты устраивал скандал. Тебе не думалось под детский плач, и ты с воплем прибегал из своей комнаты.
— Да, я был глуп, совершенный болван. Но понимаешь, я как раз обдумывал одну из тех моих проблем: сейчас можно быть свободным, однако свобода ничего в себе не заключает. Это вроде кричащей пустоты. Я думал, Маделин близки мои интересы — она же любит науку.
— Она говорит: ты диктатор, настоящий тиран. Ты затравил ее. Я в самом деле напоминаю незадавшегося монарха, вроде Moeго старика, с помпой иммигрировавшего, чтобы стать никудышним бутлегером. А что в Людевилле жилось скверно, кошмарно жилось — это правда. Но разве не по ее желанию мы купили этот дом — и уехали, как только она захотела? Разве я не позаботился обо всем и обо всех, даже о Герсбахах, чтобы выехать из Беркшира всем вместе?