— Я обожаю Маделин, Тинни, — сказал он. — Вам не о чем тревожиться. Я сделаю все возможное.
Нетерпеливый, опрометчивый, замкнувшийся на себе, комический персонаж.
У Маделин была квартира в старом доме, и когда Герцог был в городе, он оставался у нее. Они спали на сафьяновом раскладном диване. Всю ночь Мозес азартно, восторженно мял ее тело. У нее не было того же азарта, но, в конце концов, она была прозелитка. К тому же в любви кто-то всегда забегает вперед. Случалось, она пускала злую, страдальческую слезу, оплакивала свою грешность. А вообще ей тоже нравилось.
В семь часов, на долю секунды опережая будильник, она напрягалась и, когда он поднимал трезвон, выдохнув яростное «Чтоб ты!», уже неслась в ванную.
Арматура там была старая. В 1890-е годы это были роскошные меблированные комнаты. Раззявые краны водометно извергали холодную воду. Сбросив пижамную куртку, голая по пояс, она с ожесточением, до покраснения глаз терлась тряпочной губкой, розовея грудью. Тихий, босой, прикрывшись пальто, входил Мозес и заинтересованно садился на край ванны.
Изразцы были линялого вишневого цвета, полочка и прочие устройства вычурные, никелированные. Из крана хлестала вода, Маделин на глазах старела. Она работала в Фордемском университете и первейшую свою обязанность полагала в том, чтобы смотреться выдержанной, зрелой, заслуженной католичкой. Ее бесило, что он глазеет на нее, приперся в ванную, что на нем ничего нет, кроме пальто, что его бледная утренняя физиономия компрометирует и без того сдавшую викторианскую роскошь. Занимаясь собою, она не глядела на него. Надев лифчик и комбинацию, она натягивала свитер с высоким воротом и накрывала плечи пластиковой пелеринкой, чтобы не заляпать шерсть. Вот и дошло до косметики, до этих флакончиков и пудрениц, забивших туалетные полки. Все, что она делала, было споро и сноровисто — вслепую и наверняка. Так работают граверы, кондитеры и акробаты на трапеции. Его пугала ее рисковость — зарвется, сорвется, но этого никогда не случалось. Сначала она наносила слой крема на щеки, втирала его в свой прямой нос, в детский подбородок, в мягкую шею. Серая, жемчужно-подсиненная масса. Это основа. Помахав перед лицом полотенцем, начинала накладывать грим. Ватные тампоны трудились на лбу, вокруг глаз, на скулах, на шее. Несмотря на мягкие женские складочки, в этой прямостоящей шее ощущалась повелительная сила. Она не позволяла Герцогу гладить ее лицо сверху вниз: вредно для лицевых мышц. Примостившись на краю роскошной ванны и не спуская с Маделин глаз, он надевал штаны, заправлял рубашку. Она не замечала его; в каком-то смысле она старалась избавиться от него, начиная дневную жизнь.
Она пудрилась, снуя пуховкой, все с той же заваливающейся в отчаяние быстротой. Потом, вопрошая зеркало, подставлялась левым профилем, правым, взлетом рук к груди наметив поддерживающий жест. К пудре претензий не было. Теперь смазать веки вазелином. Подкрасить ресницы какой-то проволочкой. Молчаливый Мозес внимательно все примечал. Сразу же, без запинки, тронуть черным карандашом внешние углы глаз, спрямить линию бровей. Ухватив большие портновские ножницы, она тянулась к челке. Похоже, и примериваться не надо: свой образ она знала наизусть. Лезвия клацали по-ружейному, производя в Герцоге испуг, короткое замыкание. Ее собранность восхищала его, и, восхищаясь, он сознавал свою детскость. Здоровый мужик, усевшийся на помпезное корыто с волокнисто потрескавшейся эмалью, он был захвачен преображением Маделин. Напитав губы бесцветной мазью, она красила их грязновато-красной помадой, сразу прибавляя себе еще несколько лет. Навощенным ртом обыкновенно все кончалось. Лизнув палец, она наносила последние штрихи. Теперь хорошо. Прямизной бровей усугубляя серьезность выражения, она смотрелась в зеркало и оставалась довольна. Теперь все на месте. Она надевала тяжеленную твидовую юбку до пят. Из-за высоких каблуков ее ноги чуть кривились в лодыжках. И наконец шляпа. Серая, с низкой тульей, широкополая. Накрыв ею гладко забранные волосы, она превращалась в сорокалетнюю женщину — такие вот бледнолицые меланхолические истерички попирают коленями церковные плиты. Упрятанная встревоженная голова, эта ее детская истовость, страхи, религиозный пыл — плакать с этого хотелось! У него сердце разрывалось, у помятого, небритого греховодника-еврея, ставшего на ее пути к спасению. Впрочем, она его не замечала. Надевала жакет с беличьим воротником, поправляла, просунув руку, плечики. Но шляпа! Наподобие плетенки, она была свита из одного куска серой тесьмы шириной в полдюйма и походила на шляпу той христианки, что читала ему Библию в монреальском изоляторе. «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь…» . Даже шляпная заколка имелась. Ею и венчался труд. У нее гладкое лицо женщины средних лет. Только глазные белки остались нетронутыми, и там вскипали слезы. Потому что она была вне себя от ярости. Ночью он был нужен. Подавляя раздражение, она могла даже взять его руку и положить себе на грудь, когда они засыпали. Но утром ее бы устроило, чтобы он растворился. А он к такому не привык: он привык быть любимцем. Это новая женская генерация, объяснял он себе. В ее глазах я — годящийся в отцы, с сединой в голове, кропотливый соблазнитель (невероятно!). Роли распределены. Она в гриме новообращенной — и Герцогу только и остается играть совратителя.
— Тебе надо позавтракать, — сказал он.
— Нет. Я опаздываю.
Маска на лице высохла. Она надела большой нагрудный крест. Она всего три месяца католичка и уже — из-за Герцога — не может исповедоваться — во всяком случае у монсеньора.
Для Маделин обращение было театральным действом. Театр — искусство выскочек, оппортунистов, липовых аристократов. Монсеньор сам актер — на одну роль, но зато какую выигрышною. Очевидно, ей было ведомо религиозное чувство, но важнее оказались внешний блеск и общественное признание. Вы известны обращением знаменитостей, и поэтому она пошла к Вам. Для нашей Мади все только первого сорта. В истории общественного театра еврейская интерпретация благородной христианки или христианина составит любопытнейшую страницу. Лица высокого звания всегда пополнялись снизу. Откуда восходит человек к знатности, как не из народа? Пылая праведным огнем высокого негодования? Не буду отрицать, что и для меня это было не без пользы. Я показал себя в этом деле отнюдь не с худшей стороны.
— Тебе будет плохо, если ты не поешь перед работой. Позавтракай со мной, а я тебе дам на такси до университета.
Она окончательно, хотя и мешкотно, путаясь в этой своей кошмарной юбке, покидала ванную. Ей бы воспарить, только не очень разлетишься с этаким колесом на голове, в твидовой хламиде, с крестом на груди и тяжеленным камнем на сердце.
Он шел за ней, отражаясь в настенных зеркалах, мимо окантованных гравюр с фламандскими запрестольными образами — позолота, зелень, пурпур. Под множеством слоев краски ручки и запоры заклинились. Маделин нетерпеливо дергала белую входную дверь. Подоспевший Герцог рывком открыл ее. В коридоре на когда-то роскошном ковре под ноги им лезли мешки с тряпьем, выставленные из комнат, разбитый лифт спустил их вниз, и из спертой темной шахты они ступили в загаженный порфировый вестибюль и вышли на людную улицу.
— Ты идешь? Что ты делаешь? — сказала Маделин. А он, может, еще не вполне проснулся. Он замешкался у рыбного магазина, привлеченный запахом. Худой мускулистый негр расставлял в глубокой витрине бадьи с донным льдом. Рыба лежала плотным строем, она словно плыла, выгнув спины, по крошеву дымящегося льда — кроваво-бронзовая, осклизло-малахитовая, дымчато-золотая, к стеклу же сгрудились омары, повесив усики. Утро было теплое, серое, влажное, свежее, пахнущее рекой. Тормозя ногой уходящую ступеньку пешеходного эскалатора, Герцог ощутил сквозь тонкую подошву поднявшееся стальное ребро — как азбука Брайля. Но этого знака он не расшифровал. В белом пенящемся льду томилась, как живая, плененная рыба. На завешенной облаками улице тепло, серенько, душевно, грязновато, пахнет нечистой рекой, тянет солоноватым приливным запашком, не к месту возбуждая.