Женщина-птица | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я уже собираюсь спуститься, как натыкаюсь на несколько картонных трубок с закрытыми крышкой концами. Открываю одну — там лежат свернутые акварели. Я разворачиваю их на полу и внимательно рассматриваю. Канатоходец, падающий с каната. Маленькая худенькая девочка в старомодном платье, взгляд ее совершенно пуст, в нем нет ни жизни, ни чувства. Интерьер — наша кухня, только почему-то в зеркальном изображении, четкие белые и черные контуры, похоже на странный негатив. Все рисунки выполнены уверенной рукой, краски, словно тончайшая пленка, почти незаметны. В углу каждой — аккуратно выписанные мамины инициалы. Я аккуратно засовываю акварели в трубку и стою некоторое время неподвижно у двери в чулан. Мама, оказывается, рисовала. Никогда не видела ее с кистью в руке, она, по-моему, даже никогда не упоминала о том, что умеет рисовать. И что все это значит? Может быть, эти рисунки были настолько для нее дороги, что она не хотела ни с кем делиться?


Когда папа приходит обедать, я кормлю его супом из шпината с яйцом, как мама делала, с кориандром. Папа за едой читает научно-популярный журнал. Он низко наклоняется над текстом и время от времени одобрительно кивает.

— Как мама делала, — говорю я.

Он смотрит непонимающе.

— По маминому рецепту, — уточняю, — разве ты не чувствуешь?

Папа задумчиво проводит языком по нёбу.

— Может быть… Впрочем, да. Теперь чувствую. Послевкусие.

Он откладывает журнал и продолжает есть, теперь он вникает во вкус каждой ложки, словно старается найти ее след в моей стряпне. Потом с разочарованным видом откладывает ложку. Я его понимаю: кто я для него? Скверная копия мамы… Уверена, что именно так он и думает, хотя и не произносит ни слова. Я быстро встаю и начинаю убирать со стола. Мне очень горько… Горько, что моих собственных достоинств явно не хватает, что мне, оказывается, недостаточно быть самой собой.

— Я нашла интересные вещи на чердаке, — говорю я, чтобы отвлечься от этих мыслей.

— И что же?

— Мамины акварели. Ты знал, что она рисует?

Он растерянно качает головой.

— Понятия не имел.

— На полке лежат, направо за дверью. В картонных трубках.

Он смотрит в окно и сильно трет щеку, так, что остаются красные следы.

— Странно, — говорит он. — Акварели на чердаке…

Он поднимается на чердак и приносит трубки.

Мы раскладываем их на кухонном столе и рассматриваем рисунки, прижавшись боками. В свете из окна видно больше деталей, но содержание акварелей словно бы улетучивается, ее словно бы интересовала только форма… мне непонятно, почему…

— А я и не знал… — задумчиво говорит папа.

— Что ты не знал?

— Что она рисовала.

— Наверное, что-то унаследовала от деда… Что-то она ведь должна была от него унаследовать.

Он молчит, уйдя в себя.

— Вот этот рисунок, — говорит он после паузы. — Вот эта девочка…

Вдруг он замолкает, уставившись в некую одному ему ведомую точку в пространстве.

— Что? — спрашиваю я. — Что с этой девочкой?

Он грустно улыбается.

— Ничего, — говорит он. — Ничего. Я ошибся.


Он задерживается дома на пару часов. Мы сидим в гостиной и рассматриваем семейный альбом. Вот их свадебные снимки: мама в белом подвенечном платье, она сидит на стуле, словно на троне, она влюблена и растеряна, папа стоит чуть позади в прокатном смокинге, задумчивый, загадочный и гордый.

— Ты любил ее? — слышу я свой вопрос.

Папа гладит снимок пальцем.

— Всегда. Даже во сне.

Он прокашливается и смущенно смотрит в сторону… Даже во сне! — думаю я и замечаю, что растрогана. Даже во сне… даже в кошмарном сне…

Мы листаем дальше. Крещение, конфирмация… я и Йоран — маленькие наброски того, чем мы стали. Вся семья у телевизора, вся семья у первой нашей машины. Семья у дачи. Я сплю у мамы на руках, у папы на руках, у бабушки на руках… Почему они без конца снимали, как я сплю?

— Надо было больше снимать, — говорит папа, раскуривая трубку, — надо было больше ее снимать… Только теперь понимаешь…

Он вертится на диване.

— Только теперь понимаешь, — повторяет он с нажимом.

Я киваю — действительно, легко быть умным, зная ответ. Если бы мы только знали… разве так прожили бы мы последние годы? Можно было посвятить все это время маме, подготовиться к тому, что все равно было предопределено.

В середине альбома мы находим фотографию второй половины семидесятых. Все выглядят уставшими. Это были годы, когда в семье начался разлад, когда все стали ссориться. Мы с мамой ни в чем не могли сойтись во мнениях — ни об одежде, ни о моих друзьях, ни о времени, когда мне следовало являться домой… Сейчас я ощущаю себя женщиной и понимаю ее; она это делала вовсе не из злости и не из глупости, как я себе тогда представляла. Она все время волновалась за меня, ее непреклонность была проявлением любви… речь шла скорее о непонимании, неумении слушать, найти нужные слова. Странный период для всех нас, и никто толком не знал, что делать. Если я правильно понимаю, брак их тоже зашатался; мама с папой почти не разговаривали друг с другом в те годы, они медленно отдалялись друг от друга, может быть, и не понимая этого сами. Мама с папой вдвоем в пустой, тихой квартире… Это, наверное, было очень тяжело, тем более что в городе близких друзей у них не было… Но, по-видимому, когда я уехала, что-то произошло — они стали снова ближе друг другу. Может быть, это и моя заслуга, может быть, мой отъезд дал им то, что они начали терять: возродившуюся дружбу, новую любовь и новое тепло?

Последними в альбоме — рождественские фотографии. То самое Рождество, когда ее срочно отвезли в больницу. Мы молча смотрим на снимки, пытаемся найти что-то в мамином выражении лица, в ее осанке… признаки болезни, симптомы приближающегося несчастья… Я всматриваюсь изо всех сил, так, что даже слезы выступают… Нет, по ней ничего не видно. Она улыбается папе и Йорану, они меняются за фотоаппаратом, она обнимает одной рукой дедушку с печальной улыбкой, а вот она обращается к бабушке и говорит что-то… должно быть, «Счастливого Рождества!» Или «Я тебя очень люблю, мамочка»… Мама была загадкой. На этих снимках ничего не видно; она до последнего нас обманывала.


Мама пролежала в больнице почти месяц. Когда ее положили, вскоре выяснилось, что спасти ее нельзя. Но она продолжала бороться с болезнью до последнего, пока не поняла, что даже ее воля не в состоянии преодолеть недуг. Папа закрыл свой магазин, и мы приходили к ней каждый день. О чем мы говорили? Почти не помню… о самых будничных вещах; о фруктовых деревьях в саду, их надо обязательно обрезать до весны, чтобы мы не забывали поливать цветы в квартире, о счетах и кроссвордах, о работе Йорана у Свенссона… о самых банальных вещах, но все это казалось мне неслыханным абсурдом — мы знали, что она умирает. Иногда она рассказывала о своем детстве, о юности, о первых годах замужества, о нас с Йораном, как мы росли, и как она, несмотря ни на что, нами гордилась.