Женщина-птица | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она очень радовалась, когда мы к ней приходили, старалась казаться веселой и притворялась, что превосходно себя чувствует. Иногда под действием препаратов мама еле могла говорить, тогда она брала кого-нибудь из нас за руку и не отпускала, пока не заснет. Она даже и во сне не отпускала руку, и мы тихо сидели и ждали, пока она проснется… И еще одно — по мере того, как ей становилось хуже, она все чаще возвращалась к одной и той же мысли: как непредсказуема жизнь… ничто не сложилось так, как она себе представляла. Все было возможно: когда-то мама думала, что я буду врачом, а Йоран, может быть, священником. Вначале она говорила об этом с улыбкой — подумать только, все вышло совсем по-другому, ну и комедия; но потом, когда ее уже мучили беспрерывные боли, в этих ее рассуждениях всё чаще проскальзывала неподдельная горечь. Она рассказывала о дедушке, как тяжело она переживала его обет молчания, что она до сих пор по-настоящему его не простила. Она каялась, что была слишком жесткой с нами, хотя изначально вовсе не собиралась… говорила, что сожалеет, что иногда давала волю рукам, и как она себя за это ненавидит. Говорила о супружестве… как она хотела всегда быть образцовой женой, а получалось все хуже и хуже. Мы, естественно, старались ее разубедить, что на самом деле все было замечательно, но по мере того, как болезнь все глубже запускала в нее когти, она все более утверждалась в этих своих представлениях: жизнь ее оказалась далека от задуманных ею же идеалов, и как она хотела бы все изменить сейчас, когда уже слишком поздно…

Она таяла на глазах, мы видели совершенно ясно, как смерть подбиралась к ней молчаливой и невидимой тенью. Мы ничего не могли сделать: плакали украдкой, страдали с ней вместе, пытались как-то скрасить последние дни ее жизни… Последние недели ей кололи морфий так часто, что она уже не ориентировалась в происходящем, болезнь овладела ее телом и голосом, она жила в мире галлюцинаций и религиозных видений, перестала нас узнавать… меня она называла мамой, папу — Йораном и была совершенно уверена, что врач — это Иисус Христос. Наркотики перестали помогать, и она часами кричала от боли. Мы с папой ночевали в больнице, нам выделили палату. Йоран в эти дни почти не появлялся, он уехал на дачу и проклинал себя за недостаток мужества — он не мог смотреть на ее страдания.

Потом произошло нечто странное — перед самой смертью в голове у нее прояснилось. Наверное, ей понадобилось огромное напряжение воли, чтобы прийти в сознание… как бы то ни было, ей это удалось, и я на всю жизнь ей за это благодарна. Мы позвонили бабушке с дедушкой и Йорану — приезжайте как можно скорей. Мы решили дежурить у нее по одному, чтобы не утомлять ее в последние часы.

Я помню это утро в мельчайших подробностях. Внезапно мне стало страшно. В окружающих предметах ощущалась угроза: в больничных коридорах, в лифтах, в запахе лекарств и испражнений, антисептиков и хлора. Все это было смертью, она теперь была везде, и я барахталась в ее огромных мягких лапах, как в сугробе.

Помню момент: я стою и смотрю на нее. Она не шевелится, исхудавшие руки безвольно лежат на одеяле. Она неотрывно смотрит в окно, на серое зимнее небо. Внезапно начинает валить снег, большими серо-белыми хлопьями. На столике лежит принесенный врачом кроссворд… но он так и останется нерешенным.

Я не помню, сколько времени я так стояла, это могли быть минуты или годы, горе вывело время из игры. Мама, моя любимая мама… в переплетении шлангов и капельниц, на печальной казенной простыне… Наконец я села на стул рядом с ней и молча взяла ее за руку. Как это возможно, все время спрашивала я себя, как это возможно, чтобы ее жизнь закончилась вот так?…

— Как ты, деточка? — еле слышно спросила она.

— Хорошо, мама. У меня все хорошо. Как замечательно, что мы с тобой разговариваем.

Она слегка пошевелилась, и словно ледяной ветерок смерти пронесся по комнате, пахнущий камфорой и уже разлагающейся плотью.

— Я спала, — сказала она. — Что-то я в последнее время все время сплю… Но сейчас я чувствую себя неплохо, как будто…

Она внезапно замолчала. У меня защипало глаза.

— Поплачь, — сказала мама, — это хорошо — поплакать…

Она подняла руку, словно хотела погладить меня в утешение, но рука тут же упала на простыню, мягко и неслышно, как осенний лист.

— Мне не так много осталось, — спокойно сказала она. — А там посмотрим…

Мы сидели молча и смотрели друг на друга. Я плакала, не скрывая слез, хотя слез уже и не было. Она снова подняла руку, и снова рука опустилась, ее высохшая и сморщенная рука.

— Вот теперь лучше, — сказала она с улыбкой. — Вот теперь намного лучше…

Я не поняла, что она имеет в виду, ничто из происходящего не укладывалась в категорию «хорошо» и, тем более, «лучше»… Мне вдруг стало очень стыдно. Мама смотрела на меня своими огромными, ясными глазами, глаза были такие ясные, словно они жили уже совершенно другой, не ведомой нам и не зависимой от болезни жизнью. Мне было трудно выдержать этот взгляд, я будто стояла перед ней в гигантском неоплаченном долгу, хотя бы потому, что здорова… и, конечно, потому, что понимала, сколько горя ей принесла. Я вспомнила все наши ссоры, как я орала на нее, стараясь оскорбить как можно сильнее: старая блядь, отсоска… слова, которые я произносила, не думая, и слова, о которых я думала, но не произносила… как я игнорировала ее, обращалась с ней, как с неким бессмысленным скоплением материи, невидимого газа… что я о ней тогда думала — неудачница, идиотка и никудышная мать… Вдруг мне захотелось высказать ей все: как мерзко я вела себя эти годы, как подло с моей стороны было сбежать из дома и предать ее, в то время как смерть поджидала ее за углом… Я вела себя мерзко и гадко, мне хотелось сказать ей все это раз и навсегда… но мама смотрела на меня этими сияющими глазами, и я чувствовала этот разрывающий меня изнутри стыд, стыд, похожий на ее опухоль… но ничего не сказала, потому что знала, что она все поняла и так и простила меня. Давным-давно.

— Иди отдохни, — сказала моя мама.

Она снова улыбнулась и закрыла глаза. Я, как могла, улыбнулась в ответ.

— Иди, — прошептала она. — Мне надо немного побыть одной.

Мама. Больше я с ней никогда не говорила. Она умерла через два дня… все случилось так быстро. Мне еще не исполнился двадцать один год, думала я, я еще недостаточно закалена, чтобы это видеть. Но все случилось дьявольски быстро… Мама изменилась, болезнь так изуродовала ее, что мы начинали плакать, едва ее увидев. В самом конце она была уже совсем на себя не похожа… Господи, эти ее последние дни, у нее не осталось ни одного органа, все сожрал рак, ни желудка, ни кишечника, ни слизистых оболочек, ни печени — ничего. Только опухоль и смерть.


В Фалькенберг пришла весна, и я каждый день долго гуляю по городу. Все воспринимается совершенно по-новому: хрусткий гравий на тротуарах, теплый свежий воздух, цветы мать-и-мачехи, словно крошечные свечки на зеленеющем с каждым днем газоне. О чем я думаю? О счастье… о новой, совершенно новой жизни. Иногда вспоминаю Францию. На что уходила моя жизнь, пока мама была жива? На детское самоутверждение… на попытки подогнать себя под нарисованную воображением судьбу… Думаю о Майкле. Он ждет меня там, в Париже… и почему я не еду? А если поеду, тоже: почему? Странно, как быстро все меняется. Только что я была с ним, мы упаковывали вещи и собирались в Индию, все было ясно. А теперь все по-другому… любила ли я его когда-нибудь? Или он просто производил на меня впечатление?