– Ты знаешь… – сказал я Инне, разглядывая пузырьки пивной пены. – Мне иногда бывает перед китайцами неловко – за наших.
– Пффф… – фыркнула Инна. – Когда это ты успел снобом стать?
Я огляделся.
– Ты не поняла. Я просто стал чужим… Не только им, тебе – тоже.
Она помолчала.
Достала сигарету.
Я разглядывал ее руки, ее большие руки.
Билась в висок, точно бабочка о стекло, навязчивая мысль.
Пауза в разговоре затягивалась. Инна в одной руке держала сигарету, а другою сжимала крохотную серебристую зажигалку, задумчиво постукивая ею по столу.
Цок. Цок. Цок.
Я вспомнил, как когда-то – очень-очень давно, в прошлой жизни – мы сидели с ней в кафешке на Профсоюзной: невкусный салат, белый пластик стаканчиков, сигаретный дым, ее пальцы, выстукивающие легкую дробь по столу.
Холодная морось сентября за окном. Наш разговор о поездке: «Ты там будешь, как Гулливер…».
Вот оно!..
Стекло треснуло – бабочка-мысль влетела в окно.
По-хозяйски расположилась в средоточии души, сложила невзрачные крылья: «Прими меня такой, как есть. Открой глаза!»
Я действительно попал в шкуру свифтовского героя: стал Гулливером – не тем, что попал в плен к вздорным лилипутам, но когда он жил в стране лошадей.
Долгое время я мнил себя просвещенным европейцем, терпеливо нес бремя белого человека, снисходил к азиатской жизни с высоты своего немалого роста.
Был таким же, как мой сосед Лас… Циником и демагогом.
Ненавидел обращение «лаовай». Находил китайцев забавными туземцами. Усмехался рассуждениям о «многотысячелетней культуре», добавлял про себя: «было, да сплыло».
Сейчас я другой.
Я не окитаился – это невозможно.
Я не прогнулся под китайцев психологически – это удел просвещенных китаистов, знатоков языка и культуры.
Я по-прежнему чужой для китайцев, но теперь и русские – чужие для меня.
Парадокс в том, что невзрачные на первый взгляд «туземцы» вдруг оказались гуигнгнмами, а соотечественники предстали настоящими еху [15] . Лаоваями.
Подобно Гулливеру, размышлявшему о семье, друзьях и сородичах и проницавшему в их внешности и душевном складе то, чем они являлись на самом деле – а они были еху, я с ужасом понимал про себя, что и я такой же. Быть может, немного изменившийся благодаря общению с гуигнгнами, но все равно – еху, чужой.
Только теперь уже – чужой всем.
Гулливера выставили из лошадиной страны. Он жестоко страдал и пролежал больше часа без памяти, когда «гнусное животное» жена обняла и поцеловала его. Меня пока вроде не гонят и даже продлевают визу. И поцелуи жены я перенес стойко, словно солдат, который выносит тяготы и лишения воинской жизни, как велит Устав.
У меня есть девочка-женщина, моя Ли Мэй. Стихии, в которые она верит – Земля, Огонь – не ладят друг с другом, но это хрупкое существо отважилось на борьбу.
Инка боролась со мной, Ли Мэй – бросила вызов всему окружающему миру.
Мне горько от собственного безволия. Душит чувство непоправимой ошибки, будто я упал в глубокий овраг, населенный тенями прошлого.
Нужны силы, чтобы выбраться.
Я посмотрел на темные черточки иероглифа «ли».
«Сила»…
Из раздумий меня вывел щелчок зажигалки.
– Ну и кто она? – выпустив струйку дыма, Инна попыталась улыбнуться.
Вышло холодно и кисло.
– Кто?
– Она. Та, которую ты любишь.
– С чего ты взяла?
– Вадик, Вадик… Я ведь тебя знаю. Слишком хорошо знаю. Ты без любви не можешь. Ты же у нас романтик. Больной на всю голову, извращенный романтик.
– Чего это «больной»?
– Ты алкоголик.
– Да ладно. А извращения-то причем?
– Мне рассказать тебе? При всех – пусть послушают…
– Не дури. Ну, хорошо, что ты хочешь знать?
– Что расскажешь.
– Она студентка. Ей девятнадцать.
– Китаянка?
– Э… в смысле… А, да, конечно.
– «Конечно»?
– Ну, просто – китаянка. Не придирайся, кончай. Глаза Инны расширились от злого веселья:
– Да я бы с радостью… кончила… Да что-то в последнее время не удается. Теперь хоть буду знать, почему.
Мне показалось, она вся лучилась ненавистью. Особенной, выдержанной, вежливой ненавистью, характерной для офисных работников и людей из сферы обслуживания. От ее улыбки стало неуютно.
Противно, будто на лицо неизвестно откуда прыгнула жаба. Сходил к бару и принес еще пару пива. Для разгону пойдет, а ближе к ночи убьюсь, чем покрепче.
– А можно узнать… Инна подалась вперед.
– Как оно, с китаянкой? Какие впечатления?
– Перестань.
– Ты у нее, случайно, не первый?
– Не случайно.
– Я так и подумала. Бедная девочка. Малолетка. О чем же ты с ней говоришь?
– Это мое дело. Поверь, есть о чем.
– Верю. Ты знаешь – верю. Только мне кажется, что говоришь в основном ты – и наслаждаешься, когда она тебе в рот заглядывает. Ну конечно, ведь так приятно быть Учителем. «Да, моя господина?»
– Хватит.
– А помнишь, ведь мне было столько же, сколько ей сейчас. В тебя тогда втюрилась Юлька Заварина, мы еще с ней были лучшими подругами, помнишь? У вас занятия по английскому были вместе, а она привела меня к вам на факультет. Глупая, похвастаться захотела. Впрочем, это не она оказалась глупой, а я…
– Не прибедняйся, Инн. Я любил тебя за многое, в том числе и за ум.
Вышло фальшиво.
– Вот видишь… «Любил». Хотя и так ясно. Помнишь, я как-то спросила тебя, за что ты меня любишь? И ты сказал: «На этот вопрос ответа нет. Любовь – чувство иррациональное. По полочкам не разложишь – за это вот люблю, а еще за вот это и за то. Просто – или любишь, или не любишь. А если можешь объяснить, за что – это уже не любовь». Помнишь такое?
– Нет.
– А я помню. Как и тебя, тогдашнего. Да и себя тоже. И то, что ты был у меня первым. И аборты свои – тоже помню…
– Мы были студентами. Сами еще дети.
– Зато теперь сильно повзрослели. Господи, какая же я дура…
Это хорошо, подумал я, что Инка больше не пьет. Иначе не обошлось бы без всхлипываний, демонических смешков и попыток подраться.