Кирза | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Я вас, блядь, сгною тут на хуй! — в мутных карих глазах плавает животная злоба.

Костюк вздрагивает и рассыпает ягоды.

Мы с Черепом Соломону верим.

Он нас здесь сгноит.

Или мы его.


Вечером пятого дня подходит Череп:

— Разговор есть. Пойдем в сушилку.

Среди воняющих прелой ватой бушлатов, в свете тусклой лампы, происходит торопливый деловой разговор. Уединиться бойцам непросто, каждая минута на счету.

Начинает Череп:

— Завтра снова повезут. Я — все, пиздец. Больше не могу.

— Саня, я уже давно пиздец как не могу. Сам себе удивляюсь, что еще ползаю…

Череп смотрит пристально.

— Не тяни, — говорю ему. — В первый день еще надо было:

Череп не отводит взгляда:

— Мы об одном и том же говорим?

— Думаю, да.

Кто-то из роты связи заходит в сушилку и долго возится среди сапог. Нам приходится делать вид, что развешиваем бушлаты. Я замечаю, как дрожат мои руки. Наконец «мандавоха» находит свои кирзачи и уходит.

— Только надо без следов, — продолжаю я.

Череп думает.

— Болото — лучшее место. Мордой в воду его, придавим оба сверху, подержим, — Череп до хруста сжимает пальцы. — И пиздец ему: Упал, захлебнулся…

«Очнулся — гипс», — выплывает откуда-то никулинское, и я произношу это вслух.

Мы нервно ржем и заметно успокаиваемся. Мандраж отходит. Остается отчаянная решимость.

— Жаль, болото не топкое. Хотя можно место найти. Или под мох его…

— Подо мхом найдут быстро. Нужно к топи его вывести. Потом сказать, что ушел, не видели его:

— С Костюком как быть? — неожиданно вспоминает Череп. — Если сдаст?

— Не сдаст. Он в наряде завтра, Секса меняет. К Сексу маманя приехала, завтра в гостиницу Ворон его пускает.

— Ну, значит, сам Бог велел, — заключает Череп.


Дверь сушилки распахивается и на пороге появляется Борода.

Мы замираем.

— Вот они где, родимые! И хули мы тут делаем? — Борода слегка навеселе. — Так, ладно. Ты, Череп, пиздуй к букварям, к каптерщику ихнему, Грищенко, знаешь? Я звонил ему. Возьмешь дипломат и парадку у него, для Соломона. Ты, — тыкает в меня пальцем сержант, — осторожно, используя рельеф местности, летишь в кочегарку, к Грудкину, банщик который. Берешь пузырь и приносишь сюда. Попадешься — вешайся сразу.

Борода улыбается и снисходит до объяснений.

— В отпуск завтра Соломон едет.

Мы выбегаем из сушилки.

— Отвел, значит, Бог, — говорю я у выхода Черепу, и мы разбегаемся.


* * *


Небо — сталь, свинец, олово. Солнце — редкое, тусклое — латунь, старая медь. Трава, побитая заморозками — грязное хаки. Черные корявые деревья — разбитые кирзачи. Земля — мокрая гнилая шинель.

В сортире холодно, вместо бумаги — рваные листы газеты. Читаю на одном из них: «В этом сезоне снова в моде стиль и цвета милитари…» Ну до чего же они там, на гражданке, долбоебы…


Уволились последние старики-осенники, опустели многие койки. Строй наш поредел сильно — людей мало, из нарядов не вылазят.

Особых послаблений пока не чувcтвуем. Как летали, так и продолжаем. Да и старые были, как оказалось, людьми спокойными. С сентября почти и не трогали нас.

Зато теперь разошлись вовсю черпаки, весенники.

Но появилось ощущения чего-то необычного, важного. Полгода за спиной — даже не верится.

Не только смена времени года. Кое-что поважнее.

Иерархическая лестница приходит в движение.

Этой ночью нас будут переводить в шнурки. Шнурков — в черпаки. Черпаков — в старые.

Со дня на день ожидается прибытие нового карантина — духов.


Происходит перевод так.

Нас поднимают где-то через час после отбоя и зовут в сортир.

Холодно, но мы лишь в трусах и майках. Как тогда, во время «присяги».

Но перевод — дело совсем другое. Желанное.

Его проходят все, или почти все.

Больше всего последний месяц мы боялись, что за какую-нибудь провинность оставят без перевода. Тогда все — ты чмо, последний человек, изгой. Любой может тобой помыкать.

Среди шнурковского призыва есть один такой — по кличке Опара, из «букварей». Когда-то он уверовал в слова замполита о том, что необходимо докладывать обо всех случаях неуставщины, и тогда ее возможно искоренить.

Доложил. Двое отправились на «дизель», в дисбат.

Всю службу Опара проходил застегнутый наглухо, бесправный и презираемый. Не слезал с полов — руки его были разъеты цыпками и постоянно гноились.

В глаза он никому не смотрел. Питался объедками с кухни.

Больше всего его гнобил свой же призыв.


У окна стоят Борода, Соломон, Подкова и Аркаша Быстрицкий, тоже черпак, прыщавый весь, с мордой мопса.

Вернее, они уже не черпаки. Старики.

Переводили их мы — били ниткой по положенной на задницу подушке восемнадцать раз и орали со всей дури: «Дедушке больно!» Теперь их черед. Но порядок иной.

— Кто первый? — щелкает в воздухе ремнем Борода.

Блядь, страшно.

— Кирзач, давай ты! — Соломон указывает на ряд умывальников.

Подхожу к умывальникам, вцепляюсь в одну из раковин и наклоняюсь.

— На, сунь в зубы, — Аркаша протягивает с подоконника пилотку.

Пилотка вся влажная и жеваная — до нас здесь переводили шнурков.

Мотаю головой.

Хуже всего ждать.

Смотрю в пожелтевшее нутро раковины и стараюсь не думать ни о чем.


Борода разбегается и…

— РАЗ!

Я еще не успеваю почувствовать боль от ударившей меня бляхи…

— ДВА — это Соломон.

Блядь!

— ТРИ! — Аркашин голос.

Пиздец. Только половина!

— ЧЕТЫРЕ!

Хуй знает, кто это был. Пиздец. Пиздец. Пиздец.

Орать нельзя.

— ПЯТЬ!

Все. Почти все. Суки, давайте… Дергаться нельзя. Нельзя.

Борода, сука, медлит, наслаждаясь моментом.

Разбегается.

— ШЕСТЬ!


Жмут руку. Пожать в ответ я не могу — пальцы свело, так за раковину цеплялся.

Кивком головы Борода отпускает меня, и, подволакивая ноги, я бегу в тамбур крыльца.