— А было бы классно поверить в Бога, — бормочет себе под нос Филипп.
Все мы смотрим на Стояка с надеждой, как выпускники: не пора ли уже побросать шапочки в воздух и — на свободу?
— Теперь можно встать. — Стояк широко улыбается: формальностям конец.
Вот и все.
Мы встаем. Мы радуемся и одновременно жалеем, что шива закончилась. Мы любим друг друга, но общаться, даже просто находиться в одном помещении для нас испытание. За семь дней мы не загрызли друг друга, и это — уже чудо. Даже теперь мы улыбаемся друг другу, но улыбки наши кривоваты и в глаза никто не смотрит. Нас снова разметает в разные стороны.
— Принято, чтобы в этот момент скорбящие все вместе покинули дом, — говорит Стояк.
— Куда идти-то? — спрашивает Пол.
— Прогуляйтесь по улице.
— Зачем? — недоумеваю я.
— Последние семь дней вы провели в четырех стенах, вы были сосредоточены на смерти. Прогулка восстанавливает вашу связь с внешним миром.
— И для этого надо пройтись по улице?
— Да, — раздраженно отвечает Стояк. — Это очень полезно.
Утро прохладнее, чем я ожидал, но очень ясное и солнечное, а ветер рвет листья уже вполне по-осеннему. Мама идет, взяв под руки Филиппа и Венди, — прямо торжественное шествие, а не прогулка. Мы с Полом идем сзади, засунув зябнущие ладони в карманы и неловко пытаясь попасть в шаг.
— Что ж, — говорит Пол. — Какие у тебя планы?
— Пока не знаю.
— Ты скажи, если что… Чем могу — помогу… — Последнее слово можно только угадать.
Я смотрю вперед, прямо перед собой:
— А как будет с Филиппом?
— Что будет с Филиппом?
— Ему нужна работа.
— Тебе тоже.
— Я откажусь от своей доли, если ты наймешь его на работу.
Пол резко поворачивает голову, смотрит на меня. Вздыхает.
— Я уверен, что Филипп испоганил себе жизнь не в последний раз.
— Скорее всего, ты прав.
Мы идем молча. Я пинаю попавший под ноги камешек, и он летит вперед. Когда мы снова до него доходим, Пол поддевает его ногой, откидывает вперед. Игра из детства.
— Папа всегда любил его больше всех, помнишь?
Я киваю:
— Он любил в нем то, что ему самому было не дано.
— В смысле, что папа не был психом?
— Филипп шумный. Теплый. Эмоциональный. Папа любил нас, потому что мы были немножко как он. А Филиппа он любил, потому что он был на него ни капли не похож.
Пол вздыхает:
— Вернемся к делу. О чем мы говорили?
— Папы больше нет, — говорю я. — Мы наследуем все — и его бизнес, и обязанность вызволять Филиппа из передряг.
Пол пинает камешек слишком сильно, он отскакивает от бордюра и вылетает на проезжую часть.
— Хорошо. Договоримся так: ты оставляешь свою долю себе. Я беру Филиппа в дело, на испытательный срок. Но когда он снова во что-то вляпается, мы с тобой партнеры. Пятьдесят на пятьдесят. Годится?
— Годится, — соглашаюсь я. Хорошо иногда поговорить с родным братом. Мы сворачиваем на Лансинг, короткую кривую улочку, которая, точно ручка кувшина, снова упрется в нашу Слепую Кишку.
Пол вдруг останавливается, прокашливается:
— Я хочу тебе еще кое-что сказать.
— Да?
— Тогда вечером… Я такого наговорил…
— Мы оба наговорили.
— Да. Штука в том, что я был очень зол на тебя. Длилось это очень долго, и пользы никому из нас не принесло. Я потратил на обиды много времени, и время это уже не вернешь. Теперь я вижу, как ты злишься на Джен из-за того, что случилось с вашим браком… Знаешь, в какой-то момент уже совершенно не важно, кто прав, а кто виноват. Злость и обида превращаются в дурную привычку, вроде курения. Ты травишь себя, даже не задумываясь о том, что делаешь.
— Угу. Спасибо.
Пол хлопает меня по спине:
— Как говорится, не бери с меня пример, а слушай, что говорю.
— Спасибо, Пол.
Он обгоняет меня на шаг.
— Не за что, братик. Не за что.
Восстанавливать отношения — дело замысловатое, но у нас, людей, не умеющих проявлять эмоции, есть свои преимущества. Недаром говорят, что молчание — золото. Мы просто идем, и на душе уже куда легче, а впереди — телеграфным кодом — цокает каблучками мама. Она ведет нас домой.
9:10
Расцеловав Венди на прощанье, мама начинает плакать. Она всегда так сильно переигрывает, что сейчас, когда ее обуревают нормальные материнские эмоции, им уже не очень веришь. Но так или иначе мы — ее дети, и мы опять уезжаем… Я целую обоих племянников и затягиваю ремешки на их автомобильных сиденьях.
— Летите весело, парни. И ведите себя хорошо.
— Я йиву в Кайифойнии, — торжественно сообщает мне Коул.
— Да, ты прав.
— До свидания, дядя Джад, — говорит Райан.
Когда я увижу их в следующий раз, Коул будет говорить чисто, длинными предложениями, а Райан превратится в угрюмого бейсбольного фаната с первыми колечками волосков на тощих ногах. Скорее всего, он больше не позволит мне целовать его в щеку. От этой мысли мне становится грустно, и я целую его еще раз.
— Дырка в жопе, — шепчет он, и мы смеемся, как заговорщики. Коул хохочет вместе с нами — просто потому, что ему всего два года и он веселится по любому поводу.
Венди обнимает меня и говорит:
— Знаешь, пустись-ка ты в загул, пока есть время. Потрахай баб направо и налево, дави их, не глядя, как банки из-под пива. Побудь женоненавистником, тебе пойдет на пользу.
— Счастливого пути.
— Ты — рохля, Джад. Но я тебя люблю. Я обязательно приеду, когда вы родите. — Она чмокает меня в щеку и переходит к Филиппу, потом к Полу с Элис, а потом берет автомобильное кресло со спящей Сереной и залезает в фургон через заднюю дверь. Фургон движется по Слепой Кишке очень медленно, и я вижу, как с порога своего дома прощально салютует Хорри. Фургон, накренившись, останавливается, и Хорри сбегает по лестнице. Окна фургона не открываются. Хорри кладет руку на тонированное стекло, пристально глядит внутрь. Я не вижу, что внутри, но представляю, как Венди тоже прижимает ладонь к стеклу, ее пальцы — против его пальцев, и они долго смотрят друг другу в глаза. А потом она отнимает руку, откидывается в кресле и велит водителю жать на газ, потому что так и на самолет можно опоздать.
9:25
В верхнем ящике папиного древнего комода из красного дерева — куча разного добра. Просроченный паспорт; кольцо с гравировкой — к окончанию средней школы; швейцарский складной нож с монограммой; старый бумажник; непарные запонки; старые наручные часы фирмы «Таг Хойер» — отец всю жизнь собирался их починить; наши замусоленные табели с отметками, стянутые резинками; множество сувенирных цепочек для ключей; дорогущая перьевая ручка; золотая газовая зажигалка — тоже с монограммой; целая россыпь болтов, гаек и пластмассовых зажимов для проводов; пассатижи и, в серебряной рамке, черно-белая фотография — мамин портрет во весь рост. Обнаженная, юная, прекрасная — до того как дети и грудные имплантанты изменили геометрию ее тела. Она тут очень тоненькая, и в ее позе ощущается чуть заметное стеснение, словно она пока не понимает, как хороша. По ее улыбке ясно, что снимал отец. Рамка ничуть не потускнела от времени — видно, отец об этом портрете заботился, чистил серебро.