— Мишка, — слышит Анька командирский голос Димыча. — Выруби ты это чириканье. Задолбало.
— Ты что, Димыч? — удивляется Мишка. — Ты ведь сам говорил: срочный заказ…
— Выруби! Я сказал.
Щелкает тумблер, замирают на месте штанги координатографа, стихает птичье чириканье самописцев. В наступившей тишине слышно лишь бульканье вина в бутылочном горлышке и стук перемешиваемых Мишкой костяшек домино.
— Поехали! — бодро говорит Робертино.
Пора отправляться и Аньке. Она выходит, тихонько захлопнув за собой дверь. Замок щелкает, как выключатель. Сначала включили, потом выключили. Замку подходит, человеку — не очень. Эх, Ирочка-Ируня… На душе у Аньки нехорошо, неспокойно.
На душе у Аньки нехорошо, неспокойно. Уж она-то знает, что это такое — залететь не ко времени. Само это слово уже означает неприятность. Мужики залетают на нары, то есть в тюрягу. Мужики залетают на деньги, то есть проигрывают, например, в карты. Говорят еще «залетел по-крупному» — это, типа того, совсем плохо. Вот и у женщины «залетела» — это совсем плохо. А ведь должно-то быть не так.
Взять хоть всех этих мадонн с младенцами на стенах Эрмитажа — они как, тоже залетели? И если да, то почему тогда весь мир умиляется, на них глядючи? Непонятно. Впрочем, тут уместней другой сюжет — «Благовещение». Живешь себе, не тужишь, слушаешь в институте лекции, ходишь на вечеринки, и вдруг бац! — заявляется к тебе некий хмырь.
— Ты кто, хмырь?
— Я ангел.
— Врешь, ангелов нет.
— Есть, вот крылья.
— Все равно врешь.
— Ну, неважно. У меня к тебе весть.
— Какая-такая весть?
— Благая.
— Ну, коли так, то валяй, ангел, выкладывай. А мы послушаем.
— Ты залетела.
— Что-о-о?!
Примерно так. И тут уже небо кажется тебе с овчинку, сидишь вся в соплях, в слезах и в пятнах раннего токсикоза, тоскуешь и думаешь: «Что же тут благого, окромя мата? И какого черта ты ко мне в окно залетел, хмырь с крыльями? И при чем тут я? Кому крылья даны, тот пусть и залетает, а я лучше на метро, в крайнем случае, пешочком».
Анька примерно представляла себе, когда это случилось. Со Славой они закрутили в самом конце первого курса, даже толком и не успели ничего, все впопыхах, на скамейках да на подоконниках. Потом началась сессия, потом он уехал в стройотряд, а Анька подрабатывала на обувной фабрике, отец устроил на временную.
В конце августа вернулся Слава — загорелый, сильный, с деньгами, казавшимися тогда огромными им обоим. Говорил, что все лето думал только о ней… вернее, нет: он говорил не «думал», а «мечтал».
— Я там мечтал только о тебе!
В его глазах светилось что-то новое, какая-то чисто мужская конкретность. Ну да, это прежде Анька была для него таинственной загадкой, а теперь-то Слава уже хорошо представлял себе, что у нее под платьем — и на вид, и на ощупь. Теперь-то он точно знал, чего хотел. В тот момент эта новизна показалась ей манящей. А тут еще и загар, и уверенная сила, и немереные бабки. Все это волновало… или нет, возбуждало — вот правильное слово. Да-да, пожалуй, именно тогда ей впервые начала более-менее нравиться вся эта постельная возня. Раньше Анька находила ее скучноватой и довольно нелепой, если посмотреть как бы со стороны.
У Славы были родственники в Риге, чья квартира удачнейшим образом пустовала как раз в эти дни. Он сказал об этом Аньке во время первого же телефонного разговора по возвращении из Коми, сразу после сообщения о том, что «мечтал».
— Поедем?
— Прямо так, завтра? — усомнилась она.
— Какое завтра? Сегодня!
— А билеты?
— Не бери в голову!
Они встретились на вокзале поздним вечером, перед самым отходом поезда. Слава взял в оборот проводницу; та долго мялась, отрицательно качала головой в форменном берете, но в итоге все-таки пустила. Мест действительно не было, разве что на третьей, багажной полке. Проводница дала тряпку вытереть пыль, и они залезли на самую верхотуру. Было тесновато, но терпимо. Сумки подложили под голову, Анька легла на бок спиной к стенке, так что осталось место и для Славы. Когда он прижался к ней, Анька немедленно почувствовала, что слова о мечте были наполнены самым реальным содержанием. Парень буквально закипал, как чайник на плите, да и она, собственно, не возражала. Все равно отодвинуться было некуда ни ей, ни ему. Там-то, на полке, Анька и залетела.
Внизу дремали плацкартные пассажиры, кто-то храпел, кто-то портил воздух — это особенно остро ощущалось здесь, у потолка, куда поднимались все теплые вагонные запахи. За окном, едва видные сверху, проплывали платформы неведомых станций. Станцуем, красивая?
С соседней багажной полки поверх опрокинутого Славиного лица, поверх его зажмуренных глаз на Аньку смотрели чьи-то вещи: два чемодана и рюкзак — такой же, как тогда в вагоне метро. Об этом странном совпадении она и размышляла в продолжение всего процесса осуществления Славиной мечты. Об этом, и еще о том, как бы Слава не сверзился вниз в столь неподходящем виде — прямо вот так, с расстегнутыми джинсами и на пике своей мужской мобилизации. Когда он задергался, задушенно охнув прямо в ее ухо, Анька как раз представляла себе, как отреагировала бы благообразная старушка с нижней полки, если бы перед ее лицом вдруг закачалось это самое.
Ясно одно: в таких экстремальных условиях думать о предохранении трудно, если вообще возможно. Потом-то, в Риге, воодушевленно ерзая друг по другу в двуспальной кровати родственников или занимаясь тем же в укромных впадинах между дюнами, они вели себя практически образцово, но, увы, поезд уже ушел. Ушел, увозя на одной из своих верхних полок невостребованный багаж иных вариантов дальнейшего развития жизни. А ведь все могло бы повернуться совершенно иначе, не пусти их тогда проводница на эту злосчастную полку. Не зря, ох, не зря она так колебалась, не зря с таким сомнением почесывала взмокший затылок под форменным беретом с кокардой…
Анька тоже долго сомневалась, прежде чем рассказать Славе о хамском вторжении ангела благовещения в их совместную и личную жизнь. Сомневалась в основном потому, что хорошо представляла себе Славин ответ. Он позвал ее замуж уже в конце их первого разговора, того самого, завязавшегося на станции метро «Горьковская», и с тех пор с регулярностью метронома повторял это предложение не менее одного раза в неделю. Возможно, причины этой настойчивости следовало искать не только в глубине Славиных чувств, но и в чисто практических соображениях, связанных с ленинградской пропиской. Так или иначе, трудно было представить, что он не воспользуется Анькиной беременностью для того, чтобы добиться от нее желанного согласия.
— Уж теперь-то ты понимаешь, что мы должны немедленно расписаться? — скажет он. — Это, что называется, судьба. Послушайся хотя бы ее, если уж ты не слушаешь доводов разума.