Гонцы возвращаются с победой, и начинается поиск стаканов. Это самая веселая часть трапезы. Кто-то предлагает лить в горсть, кто-то хочет пить прямо из банки, а кто-то третий кричит, что теперь фиг он пожертвует кружку-крышку от термоса, потому что в прошлый раз вермут оставил на ней несмываемый налет, который впоследствии напрочь разъел не только термос, но и стол, на котором стоял термос, и пол, на котором стоял стол, и бетонные перекрытия на три этажа вниз. И все хохочут, как сумасшедшие.
Удивительно, правда? Если оглядеться вокруг, то вряд ли можно обнаружить хотя бы одну причину для радости. Вот кучка продрогших людей примостилась на досках между бараками — скорчившись, втянув голову в плечи, безуспешно пытаясь согреть озябшие руки в карманах и под мышками. Их пригнали сюда силой, их удерживают здесь помимо воли. Под ногами — чавкающая слякоть гнили, сверху — серая тоскливая хмарь, то и дело истекающая противной ледяной моросью. Дышать им приходится нестерпимой вонью разложения — вонью, к которой они настолько принюхались, что уже и не чувствуют ее. И вот — на тебе, хохочут, радуются жизни!
Радуются, потому что внутри барака еще хуже, потому что оставлена позади бо́льшая часть этого бесконечного мучительного дня, потому что скоро можно будет уйти домой, унося с собой два вожделенных отгула и краденый огурец в кармане, потому что шутка хороша, а люди все свои, потому что за этой серой дождливой мокротой, говорят, есть солнце, потому что, как ни крути, когда-нибудь наступит лето, потому что рядышком под грудой ломаных поддонов нашлась грязная, но целая баночка из-под майонеза. Баночку кое-как отмывают и пускают по кругу.
— Вот что интересно, — сделав большой глоток, говорит Робертино. Он успел подзаправиться еще задолго до обеда, причем подзаправиться хорошо, основательно. — У нас, куда ни придешь с бутылкой — хоть в лес, хоть в филармонию, — везде и всегда можно найти стакан. Если, конечно, хорошо искать и не сдаваться, как советовал писатель Николай Островский.
— Во-первых, никакой это не Островский, — откликается Валерка Филатов, любитель точности. — Это девиз из книжки Каверина «Два капитана», но принадлежит он английскому поэту лорду Теннисону. А, во-вторых, там сказано: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!»
— Не Островский? — Шпрыгин пожимает плечами с притворным смущением. — Ну, неважно. Так или иначе, все мы вышли из шинели Николая Островского. А что касается «бороться», то я разве спорю? Иногда приходится и побороться. Особенно когда на стакан претендует еще одна компания. Потому что обычно этот стакан один-одинешенек. А вот насчет теннисного лорда… — тут ты, Валерка, загнул. Откуда англичанину знать про русские граненые стаканы — в крайнем случае, баночки из-под майонеза, — которые припрятаны под каждым кустом нашей великой Отчизны, хоть в сибирской тайге, хоть на Красной площади? Может ли какой-то занюханный английский лорд понять и оценить такую заботу о простом советском человеке? Ведь почему, как поется в песне, человек проходит как хозяин необъятной Родины своей? Потому, что он точно знает: под каждым кустом непременно найдется стакан!
— Доиграешься ты, Роберт… — говорит Машка Минина, принимая баночку из рук Аньки.
— Не, я долгоиграющий… — мотает головой Робертино. — Кто-нибудь еще будет? Или я допиваю?
— А тебе не хватит?..
Нет, не хватит. Шпрыгину редко когда хватает. Он пьет, как Атос, не пьянея, а только последовательно меняет цвет лица с серого на красный, на розовый и, наконец, на мертвенно-бледный. Пьет и говорит — чем пьяней, тем многословней. Временами его действительно начинает заносить не в ту степь. В такие моменты Машка Минина обычно качает головой:
— Доиграешься, Роберт, ох, доиграешься…
А ему чихать, мелет и мелет языком. Одно слово — Робертино.
Как все-таки здорово пьется это мерзкое нездоровое пойло, насквозь проедающее бетонные перекрытия многоэтажных зданий! Ну и пусть себе проедает — люди между бараками сделаны не из какого-то там бетона. Нет, все они ладно скроены и крепко сшиты из натуральной, стойкой, беспримесно советской человечины! Таким нипочем ни снег, ни ветер, ни звезд ночной полет! Главное, чтоб по голове давало, а уж эту-то функцию плодово-ягодный вермут выполняет лучше десятикилограммовой кувалды.
Оставшиеся три часа проводишь, будто летаешь верхом на кочерге под заросшими плесенью барачными стропилами. Вроде и холод уже не так холодит, и овощная слякоть не так досаждает, и надсмотрщица не так достает. Плевать. На все плевать, вот так-то, девоньки. Это полезное настроение следует сохранять до самого дома, особенно в автобусе, где другие пассажиры дружно воротят нос и стараются отодвинуться подальше от жуткой гнилостной вони, которая въелась не только в каждый капустный лист твоих свитеров, рубашек, шарфов, но и во все поры твоего измученного затекшего тела. Станцуем, красивая?
А тебе пле-вать. Пле-вать. Ничего, перетопчутся. Да и воняет от тебя не только гнилой капустой, но и классово близким рабоче-крестьянским перегаром, то есть принципиально законным запашком конца рабочего дня. От проклятого вермута ноет, раскалывается башка. Пришла домой — и сразу в ванную, сдирать с себя гадкие капустные листья, проверять — не подгнила ли ты сама?.. все ли там в порядке? Ну, слава богу, если судить по зеркалу, то видимых повреждений нет: вот она, грудь, по-прежнему высока и задорна; вот он, живот, плоский и гладкий, будто и не рожала; вот они, бедра… а ну-ка, качнем туда-обратно… — да нет, всё вроде тип-топ, всё на месте. Похоже, мать, ты по-прежнему женщина, даже после такого дня. А то, что под глазами круги, и сами глаза никак не собираются в кучу — так это дело временное, горячей ванной поправимое.
И ванна действительно помогает, а за нею — бульончик, чаек, телевизор и прочее трали-вали. Когда приходит пора укладывать Павлика, свет очей, чувствуешь себя уже почти человеком. Впрочем, получив материнский поцелуй на ночь, мальчик недовольно морщится:
— Мама, чем от тебя так пахнет?
— Спи, зайчик, спи. Это ненадолго, скоро пройдет…
Что и говорить, овощебаза — удовольствие не для слабаков. Одно дело — разбрасываться красивыми лозунгами, как это делают некоторые английские лорды — не будем указывать пальцем. И совсем-совсем другое — тащить на своем собственном горбу эту ношу, эту тушу, эту чашу. Это вам, сэр, не в теннисе мячики перекидывать, тут сила духа нужна.
Зато колхоз — совершенно другой коленкор. Вернее, учитывая сельскохозяйственный характер обоих явлений, совсем другая петрушка. Это Анька поняла в свой первый же выезд. Двухнедельная смена отдела победившего коммунизма выпадала обычно на конец сентября. Группа Зуопалайнена выезжала почти в полном составе, причем прикрывать тылы на работе всякий раз оставляли самого группенфюрера, а также несчастного Борю Штарка, несостоявшегося отъезжанта.
— Пойми, Борис, — вполне резонно заметила по этому поводу Машка Минина, — не могут ведь все выезжать, кто-то должен и оставаться. Сначала выезжаем мы, а остаешься ты. Потом уедешь ты, а останемся мы. Всё справедливо.
Машка имеет заслуженную репутацию главной специалистки по колхозу, она и научила Аньку всем нехитрым премудростям. В большой рюкзак вставляются два-три вложенных друг в друга эмалированных ведра; на оставшееся свободное место рассовываются прочие вещи — белье, свитера, шерстяные носки, простыни и несколько наволочек. Наверх привязывается телогрейка и пара высоких резиновых сапог. В дополнение к рюкзаку берется плетеная корзина или даже две. В корзины Машка рекомендует складывать «что-нибудь приличное», типа красивых туфель на каблуках, косметики и вечернего платья. В самый первый Анькин выезд, отвечая на недоуменный вопрос, как все это может понадобиться на колхозном поле, Минина усмехнулась: