Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сначала они только присматривались, разойдясь по разным углам, но ощущая друг друга каждой клеточкой своего существа. Люди составляют пару либо для любви, либо для поединка; неслучайно в двух этих занятиях там много общего. Дуэль соединяет соперников неразрывными узами чести и вражды; в некоторых схватках на ножах эти узы делают вещественными, буквально привязывая левую руку одного бойца к левой руке другого.

Так и связь между влюбленными: временами она видна невооруженным глазом, как трепещущий, тянущийся через всю комнату электрический разряд. Ее не разрушить, не прервать, она не соотносится ни с чем, кроме двух своих полюсов; оттого другие рядом с нею всегда чувствуют себя неуютно, неловко, как только и могут чувствовать случайные гости, не по своей воле забредшие на чужой праздник. Они здесь настолько неуместны, что даже не в состоянии помешать — праздник попросту не замечает их присутствия. Не очень-то приятно ощущать себя бесплотным призраком в комнате, где материальна лишь эта незримая электрическая связь, лишь два этих счастливца, два ножевых бойца, накрепко — сердце к сердцу — привязанные друг к другу.

Потом он наконец отважился подойти. Танец — что у журавлей, что у людей — для того и создан, чтобы разом перемахнуть через барьеры условностей, страхов, смущения, неловкости. Чтобы без долгих объяснений можно было взять за руку, обнять за плечи, за талию, ненароком коснуться груди, колена, бедра. В иной ситуации за те же самые действия на тебя посмотрят, как на буйнопомешанного, кликнут милицию, а то и в морду заедут. А в танце все законно, даже приветствуется.

Рука рыжего лежит на ее спине, пальцы на клавишах поющих позвонков. Анька чувствует на виске его дыхание, голова ее слегка кружится, в животе поднывает тягучая острая сладость.

— Где ты был раньше, граф Толстой? Почему не повстречался мне прежде?

Он улыбается ей в ухо:

— Еще как встречался. Ты меня в школе проходила. Роль дуба в жизни Андрея Болконского. Первый бал Наташи Ростовой. Неужели забыла?

«Тоже мне, первый бал… — думает Анька, вдыхая его запах. — Вот он, мой первый бал: близко-близко, руки на плечах, щека к щеке. Правильно сделала, что лифчик не надела. На первый бал с лифчиком — глупость, это вам любая Наташа Ростова скажет. Хотя, что они там понимали со своими дурацкими мазурками…»

Она поднимает лицо к его губам.

— В школе совсем не то, граф. В школе всё через дупло, как Маша с Дубровским. Где ты был после школы?

Рыжий пожимает плечами:

— Не знаю. Все по покосам, да по покосам… Дурак, одно слово. Но кто же знал, что такие, как ты, на свете живут? Ты настоящая?

— А ты потрогай…

Качаются двое влюбленных в потемках танцевальной, бывшей операционной комнаты, едва подсвеченной одиноким дворовым фонарем и огоньками нескольких сигарет. Качаются под музыку магнитофона «Яуза», под сладкий голос французского певца, под вечный «лямур-тужур». Качаются в коконе своего собственного света, который виден только им, но освещает сразу весь мир, до самых дальних галактик. Качаются вне света, вне музыки, вне комнаты, вне времени и пространства. Качаются…

— Анечка!.. Анечка!..

— А… что?.. — она выныривает, как из омута, как из обморока, прямиком к улыбающемуся лицу Валерки Филатова. — Валера? Что случилось?

— Пока ничего, — говорит Валерка. — Просто все уже ушли. Пора выключать музыку. Робертино сказал, что вы справитесь и без музыки.

— Попробуем, — смеется Анька.

Они выходят наружу, в одноглазую ночь. Но им много и этого одного глаза; что ж, можно завернуть за угол дома, чтобы не подглядывал даже одинокий фонарь. И тут уже к черту танцы, справимся и без музыки.

«Первый бал Наташи Ростовой… — мелькает в Анькиной голове. — Станцуем, красивая?»

Губы к губам, грудь к груди, живот к животу, руки мечутся по спинам, как четыре ошалевшие белки. Одежда… мешает одежда…

— Подожди, — хрипло говорит она. — Пойдем куда-нибудь. Только не в шалаш. Шалаш не для графа.

Назавтра была пятница, день отъезда. С утра перед «пазиком» выстроилась батарея ведер и корзин. За полтинник с места Николай-Пазолай доставляет их в город к заводу и милостиво ждет, пока сопровождающие выгрузят багаж в помещения отделов и цехов. Больше всех обычно приходится платить Машке Мининой — вот и в тот раз она насобирала аж на четыре ведра и две корзины. У Аньки оказалось вдвое меньше. Впрочем, до клюквы ли ей было тогда, до соленых ли грибов?

Подошел Робертино, посмотрел на ее припухшие губы, на тени под глазами, на лихорадочный блеск кошачьих зрачков, покачал головой:

— Соболева, там желающих ищут задержаться на выходные. Четыре отгула. Хочешь?

— Конечно! — вскинулась она. — Четыре отгула, что за разговор…

Говорила и знала: на этот раз не в отгулах дело. Выходные в колхозе — это еще две ночи с ним, с Любимым. А если останется совсем мало народу, то можно даже рассчитывать на отдельную палату…

Шпрыгин прищурился:

— Что-то ты совсем вразнос пошла, Соболева. Натура ты увлекающаяся, сразу видно, так что позволь тебя предостеречь, чисто по-дружески. Колхозные романы тем и хороши, что остаются в колхозе. Как южные — на юге. В город их везти не надо, даже на Пазолае.

Анька только улыбнулась в ответ. Эту Шпрыгинскую науку она выучила на своей шкуре, еще после Евпатории. Да и сейчас неизвестно, как все повернется. Одно она знала точно: выбор — это свобода, а свобода — это восторг. Значит, нельзя бояться, надо жить и выбирать. Выбор всегда остается за нею, а другие пусть выбирают за себя. И Робертино, при всем уважении, тоже.

К вечеру выяснилось, что на базе их осталось всего четверо — Анька с рыжим графом Толстым и еще одна замужняя пара из цеха завода печатных схем. Девушка подошла к Аньке, спросила:

— Вы тоже потрахаться, да? Могу понять. Мы с мужем живем у его родителей. Ребенку четыре годика. Квартира отдельная, но двухкомнатная живопырка. Ни вздохнешь, ни крикнешь. Хоть тут душу отведу. Ты тоже не стесняйся, если что.

Они честно поделили большой дом на две примерно равные части и действительно не стеснялись. В понедельник охрипшая, но довольная пара чуть свет отправилась на станцию. Анька и граф уезжали позже, на десятичасовом.

Утро выдалось молчаливым — они будто сговорились обходиться без слов. Улыбка, кивок, взгляд. Позавтракали, собрались, вышли. Как сказал Робертино, колхозные романы остаются в колхозе. Колхоз кончился; еще немного, и начнется город. Получается, всё? Наверно, так. Ведь Анька уже проходила через это после Евпатории: как выяснилось, то самозабвенное чувство во многом было составлено из сугубо местного материала. Черное греческое море, черная, страстная, дышащая желанием ночь, острые плавники олимпийских богов над поверхностью вольера… — любовь питалась всем этим антуражем, как детеныш дельфина молоком матери. Босоногой Афродите не выжить на берегах свинцовой северной реки — разве что в музее, в качестве диковинки. Поди-ка помеси босыми божественными ступнями коричневый солено-песочный снег…