С другой стороны, разве то, что произошло между нею и рыжим Леней, было частью местного колорита? Разве они ничем не отличались от прочей вечерней пошлости: от «полного десантного контакта» на танцах, от торопливого «выгуливания гормонов» в луговых шалашах, от кошачьих воплей соседней пары, твердо решившей накричаться на всю жизнь вперед? Этот вопрос повис перед ними еще с прошлого вечера — явственный, унылый и, увы, безответный. Он был хорошо виден и в темноте, отравив своим немым присутствием их последнюю колхозную ночь. Собственно, и ночь-то прошла впустую, без того огня, который прежде вспыхивал между ними от одного только прикосновения. Возможно, мешали крики, доносящиеся с другой половины? Но еще вчера они нисколько не волновали Аньку — она просто не слышала ничего, кроме стука крови в висках. Отчего же теперь всё иначе?
Когда рыжий положил руку ей на плечо, Анька отрицательно покачала головой:
— Нет, граф, не сейчас. Пойдем лучше на крылечко, покурим.
Там, на крыльце, завернувшись в одеяла, они и провели почти всю ночь. С реки тянуло холодком, темнели на лугу шалаши в ожидании следующей смены, луна время от времени выглядывала в окно между облаками, удивлялась: «Вы всё еще здесь?» — и тут же пряталась снова. Вдали угадывался лес.
«Ягодки, грибочки — вот чем надо заниматься в колхозе, Анна Денисовна, — думала Анька. — Заготавливать продукты на благо семьи, чтобы было что подцепить на вилку у праздничного стола. И под водочку, под водочку… — а ты что? Сидишь тут, как на похоронах перед свежей могилой».
А ведь и впрямь похороны — того, что было и умерло. Умерло? Или нет?
— Аня, пойдем в дом, — сказал рыжий. — Уже третий час ночи, хорошо бы немного поспать перед дорогой. Да и крикуны наши смолкли, слышишь? Наверно, уснули.
— Ничего, проснутся, — мрачно пообещала Анька, поднимаясь на ноги. — Если его еще хватит на утренний спектакль. Хотя, по-моему, они вопят просто так, потому что можно.
Они вернулись в постель и сразу заснули, даже не коснувшись друг друга, а утром по дороге на станцию не обменялись ни единой репликой. Молчание начинало тяготить обоих, и на станции, когда из-за поворота, натужно влача четыре древних вагона, показался подкидыш, Анька почувствовала облегчение. Колхоз официально заканчивался на пороге одного из этих фанерных стариков с непривычно маленькими прямоугольными окнами, облезлыми синими стенами и темными от времени лавками, на которых ножами, штыками, заточками, а то и просто ногтем была нацарапана хроника давно ушедших времен.
Здесь, среди ситцевых головных платков и засаленных серых пиджаков, среди мешков и узлов, среди старух, жующих пустоту беззубыми ртами и щербатых стариков с узловатыми, желтыми от курева руками-корягами, здесь и закончатся ее тихвинские Дельфы. Жалко, что и говорить. Но не горевать же всю оставшуюся жизнь на крылечке бывшей деревенской больницы, глядя на свежее надгробье?
В вагоне они отыскали свободную лавку и уселись напротив пожилой тетки со строгим, словно окаменевшим лицом. На скамье рядом с нею стояло эмалированное ведро — судя по пряному запаху, с каким-то соленьем, тут же примостились два аккуратных узла, связанных между собой лямкой для удобства ношения. Подкидыш тронулся неожиданно шустро, как будто ему передалось Анькино нетерпение, — тронулся и тут же притормозил, опомнившись. Все в вагоне качнулись назад, потом вперед, потом снова назад. Анька тоже едва не слетела с лавки; возможно, и слетела бы, если бы рыжий не успел схватить ее за руку и притянуть к себе.
Она смущенно повернулась, и впервые за последние десять-двенадцать часов встретилась с ним глазами, лицом к лицу. Встретилась, и с внезапной ясностью осознала, что ровным счетом ничего не кончилось. Что могила в колхозе напротив крылечка пуста, и все только начинается. Что они сели в вагон не одни; что вместе с ними едет пока еще младенчески хрупкое, но уже крайне требовательное существо, называемое любовью. Что этот младенец никоим образом не принадлежит колхозу, и не останется там ни за какие отгулы. Увидевший свет под кустом на краю осеннего поля, он твердо намеревался не отпускать от себя своих родителей и пробраться в их мир, мир электричек и магистралей, пробраться любой ценой, пусть даже и как подкидыш. Да-да, подкидыш — вот как следовало его именовать, и вовсе не случайно везущий его поезд назывался тем же самым словом.
Рыжий тем временем не отпускал ее ладони; они давно уже, не вынеся интенсивности чувства, смотрели в разные стороны: она — на серый гнилой лес по левую сторону колеи, он — на серый гнилой лес по правую сторону. Но две руки, сцепившись, как обезумевшие любовники, сплетая пальцы, как бедра, прижимая ладонь к ладони, как живот к животу, продолжали вершить заветное действо любви, целуя, лаская и вздрагивая в своем бесстыдном совокуплении. Анька закрыла глаза, она вдруг поняла, что еще немного и начнет охать, а то и кричать, как давешняя соседка-крикунья.
«Боже, — пронеслось у нее в голове, — я снова делаю это в вагоне, только теперь — среди бела дня и на глазах у всех. Надо немедленно прекратить… но почему прекращать? Мы ведь просто держимся за руки. Со стороны не видно… боже, как хорошо… боже… боже…»
— Совсем стыд потеряли!
Кое-как приведя в норму дыхание, Анька разлепила веки. Тетка со скамейки напротив, сжав в ниточку бесцветные губы, сверлила ее недобрым взглядом.
— Что тетенька? — невинно переспросила Анька, даже не пытаясь скрыть хрипоту своего голоса. — Вы что-то сказали?
— Совсем стыд потеряла! — прошипела тетка, на этот раз обращаясь непосредственно к ней.
«Она тоже это видит! — подумала Анька. — Это настолько заметно, что видно со стороны! Значит, это не моя фантазия. Значит, он и в самом деле с нами, этот подкидыш, жив-здоров, и знай себе надрывает глотку. Не нравится? Извиняйте, тетенька, ничем не могу помочь: не выкидывать же такого ребеночка…»
И она молча улыбнулась соседке спокойной снисходительной улыбкой, бьющей хлеще самой хлесткой пощечины. Улыбкой, с которой одна женщина, обладательница зрелой и сильной любви, а значит, и властительница всей земли и луны с солнцем в придачу, улыбается другой — нищей, обделенной, завистливой, потерявшей надежду даже на малую кроху счастья. Тетка вспыхнула и завозилась, впрягаясь в свои узлы.
— Куда же вы, тетенька? — тем же невинным тоном осведомилась Анька, когда соседка потащила свой багаж на другое место. — Тут кино показывают…
— Я люблю тебя… — тихо сказал рыжий, глядя в окно.
У Аньки перехватило дыхание. Ладони снова прижались друг к дружке, как слипшиеся от любовного пота животы.
— Повтори, — попросила она.
— Я люблю тебя…
— Ох… — вырвалось у нее.
Слава богу, тетка уже сидела в другом месте. На узловую они приехали в состоянии, близком к полному истощению, как любовники после особенно ненасытной ночи.
Электричку пришлось ждать больше часа. Они вышли на небольшую площадь за зданием станции и, обойдя ее, пристроились на зеленом газончике. Подкидыш лежал между ними и непрерывно требовал внимания. Шалопай рос не по дням, а по часам.